И тут же прибавил: «как сказал Александр Сергеевич Пушкин».
- Маяковский, вы врете: у Пушкина этого нет!
- Ну, так у Ратгауза! Не все ли равно?
Ратгауз был убогий сочинитель романсово - банальных стихов, высоко чтимых обывательской массой.
Однажды в Москве (в те же годы) Маяковский дошел до такого кощунства, что заявил, будто стишки пресловутого дяди Михея, слагавшего газетные рекламы о разных гильзах, табаках и папиросах, совершенно тождественны с пушкинскими. Приводя пушкинские строки: «Янтарь на трубках Цареграда», он утверждал, что не видит никакой разницы между этими стихами и четверостишием дяди Михея:
«Иду вперед: простор и даль,
Лазурь прозрачна небосклона,
Точь в точь бумага Рис Рояль,
Что в чудных гильзах Викторсона».
В 1919 году, когда я писал свою книгу «Некрасов», я как - то спросил у Маяковского (мы сидели вдвоем за столиком какого - то московского кафе), не было ли в его жизни периода, когда Некрасов казался ему выше чем Пушкин и Лермонтов. Он взял у меня карандаш и без всякого раздумья написал:
«Не сравнивал, ввиду полного неинтереса к двум упомянутым».
Я засмеялся.
- Вы не на эстраде, Владимир Владимирович, и меня вам дразнить незачем. Ведь я хорошо помню, сколько раз вы у меня в Куоккале брали с книжных полок не только Венгеровского многотомного Пушкина, но и Щеголева, и Лернера, и других пушкинистов!
Но он оказался настроен воинственно и с той великолепной нетерпимостью, которая была основной чертой его личности, заявил, что для него в настоящее время «не в Пушкине дело, а в пушках», что он отдал бы всех Пушкиных, какие только есть на земле, за то, чтоб советские пушки прогнали из Сибири Колчака.
Для меня это был новый Маяковский - Маяковский военного коммунизма, - и таким я еще не видел его никогда. Я знал его больше по предреволюционному времени, когда он весь еще был в футуризме, когда всю свою боевую запальчивость, все свои силы борца - партизана он отдавал «Рыкающему Парнасу» и «Дохлой луне».
Мне было странно видеть его поглощенным политикой, так как в то время, когда я познакомился с ним, он пытался уверить и себя и других, что искусство и политика - «две вещи несовместные», что в искусстве важна только новая форма, что слово для поэта - самоцель, что в «поэзии важно не что, а как». В тот анархический период его бытия он искренно мнил себя чистейшей воды формалистом, соратником Гончаровой, Бурдюка и Якулова. Он обвинял Пушкина в том, что Пушкин принижает поэзию, относясь к ней не как к «вещи в себе», а как к утилитарному средству - «вьючному животному для перевозки знания»...
Это был, так сказать, еще пра - Маяковский. И мне показалось, что в тот давний и краткий период он не только для полемики, а и по - настоящему восставал против Пушкина.
Тут мне чудилось что - то сектантское. Смутно вспоминаю какие - то споры на эту жгучую тему, но с Маяковским было немыслимо спорить, когда он весь, без остатка, был захвачен какой - нибудь системой идей. Он принадлежал к той породе людей, которые не умеют верить и любить наполовину. В те годы, когда он служил футуризму, он видел в этом служении дело всей своей жизни, так что, когда футуризм потребовал у него отречения от Пушкина, он пошел даже на эту жертву, хотя Пушкина любил нежно и пламенно, даже сбрасывая его с «Корабля Современности», любил тайком от других, а может быть, и от себя самого.
Я вспоминаю, что около этого времени он ненадолго увлекся одной незамысловатой дачницей и, злясь на себя за это изнурительное чувство, нахмуренный, проводил в ее обществе все вечера. Общество же у нее было скверное. Не имея сил уйти от нее и в то же время не желая слушать разговоры этих скудоумных людей, он во время общих прогулок шагал на некотором расстоянии от всех, то отставая, то забегая вперед, и сам для себя декламировал Пушкина. Декламировал часами, потому что знал наизусть и «Галубе», и «Полтаву», и «Медного всадника», и я заметил, что когда кто - нибудь из нас подходил в это время к нему, чтобы послушать его декламацию, в его голосе появлялся пародийный, иронический тон, словно он немного подсмеивался и над тем, что читает, и над собой, читающим. Но, оставшись один, он читал взволнованно и пылко, услаждая себя каждой интонацией, каждым ритме - синтаксическим ходом стиха. Издали я часто наблюдал его в такие минуты. Как непохож он был на того Маяковского, который, стоя на эстраде, выкрикивал, что он «Слов исступленных вонзает кинжал В неба распухшего мякоть!»
Эта скрытая, подспудная любовь к Пушкину прорывалась в нем даже в пору самой обостренной борьбы с пушкинизмом. В статье «Два Чехова» он, словно обмолвившись, называет Пушкина «веселым хозяином на великом празднике бракосочетания слов». Через два года, когда Валерий Брюсов сделал роковую попытку закончить «Египетские ночи» своими самодельными стихами, Маяковский вступился за Пушкина, который, по его словам, лишь потому не отомстил за надругательство над своей поэзией, что «Его кулак Навек закован в спокойную к обиде медь».
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.