Их молодость, молодость Евдокии и Адама, была днями течения времени как будто бы вспять. Речь идет о конце первой и начале второй четверти
девятнадцатого века. Лучшее, по мнению и самого Мицкевича, его произведение «Дзяды» порождено и принадлежит именно этой эпохе, периоду как бы попятного натяжения тетивы событий, напрягаемой, чтобы пустить тяжеловесную стрелу прогресса в новый полет. Это были годы внешне полного торжества реакции, проявляющей себя везде и всюду, во всех смыслах, и в том числе и как погружение умов в мистику, вернувшуюся на смену вольнодумию, антиклерикализму недавнего осьмнадцатого века. Это были дни, когда, скажем, Александр I увлекался творчеством госпожи Крюднер, а госпожа Татаринова, урожденная Буксгевден, – хлыстами, и дух мистицизма, казалось, готов был проникнуть во все отдушины не только голландских, но и русских печек. И молодой пан Адам тоже отдал дань этому общему, универсальному, можно сказать, духу времени, но, будучи прекраснодушным свободолюбцем, он отдал эту дань не аристократическому салонному мистицизму верхов. а самой что ни на есть демократической мистике низов (была и такая мистика!), то есть он отдал дань духу душных хат и полному тяжких вздохов дыханию заброшенных сельских погостов. Именно тогда, в начале двадцатых годов, он написал балладу «Романтика», где яснее ясного отождествил романтизм с демократизмом и мистицизмом и глубоко сочувственно отозвался о «Духе, которым в корчмах бредит челядь». А через год принялся за колдовскую антипанскую, простонародную вторую часть «Дзядов» с ее настойчивым и грозным рефреном: «Что-то будет?! Что-то будет?!. И бог его знает, как это было, но мне чудится, что отнюдь не демократизм Мицкевича, а именно мистическая окраска этого демократизма, этот элемент мистицизма в настроениях молодого Мицкевича как раз и не пришлись по нутру Евдокии Михайловне. Бунтарская суть была по душе ей. прекраснодушной, но мистогогическое выражение этой сущности как раз и пришлось не по сердцу ей, которая, несмотря на свое ортодоксальное православие, а может быть, даже наоборот, благодаря ему была, как мне кажется, далека от этого самого мистического духа времени, от всякого рода мистерийности и мистогогии, начиная от отечественной дремучей хлыстовщины. столь милой для полурусской мадам Татариновой. в девичестве Буксгевден, и кончая космополитическим мистицизмом александровского царствования.
Я не имею данных утверждать, но мне кажется, что Евдокия Михайловна слыла девушкой даже несколько старомодной, вот именно по причине ее непризнания вошедшего в моду мистицизма ее считали старомодной по взглядам, ее считали запоздалой просветительницей, энциклопедисткой, критиканкой, попросту – вольтерьянкой. Конечно. все было не так просто. Как впоследствии, в 60-е годы, она читала Стасова, так в 30-е годы она. видимо, читала Гегеля. Или. во всяком случае. познавала его в братских и дружеских пересказах. И хотя этот любезный питомцам Прямухинского гнезда, но чрезвычайно сложный философ, властитель дум мыслящей молодежи, этот Гегель, вероятно, был ей, юной и прекрасной деве, довольно утомителен, но, с другой стороны, ее невыносимо шокировали мицкевические «дзядовские» кудесники, заклинающие злых духов смешным для ее, как-никак барского, помещичьего русского духа восклицанием: а кишь, а кишь!
Вот они и разошлись характерами. А характер, особенно у пана Адама, был, как известно, нелегкий...
Но дальнейшая судьба Адама Бернарда Мицкевича лежит за пределами этого повествования.
А судьба Евдокии Бакуниной?
Критически переосмыслив вышенаписанное, я задаюсь вопросом: имел ли я право писать об этом? Я не был свидетелем ни встречи Евдокии и пана Адама, ни разлуки их и даже не перерыл до дна всю посвященную этому вопросу литературу... Вернее. ничего, разумеется, от себя не придумывая, пишу. как диктует интуиция, как подсказывает логика событий, впрочем лоступая так в данном повествовании в духе самого Мицкевича, который в своей последней лекции в Коллеж де Франс говорил вполне откровенно, что ему, мол. недоставало пособий, книг и советов, и, доверившись, как говорится. случаю, он дожидался этих пособий от провидения и не остался без них. Вот так же, следуя его примеру, взялся за рассказ и я. И очень бы мне хотелось гораздо более подробно поведать о том, как жила Евдокия Михайловна в дальнейшем. после отъезда Мицкевича из России: надо думать, что тогда-то она и ушла с головой в живопись и получила ту, о которой вспоминалось выше, медаль Академии художеств и уехала после этого за границу еще совершенствоваться в живописи, но не как стипендиатка академии и не на свои средства, а ей, талантливой дочери разоренного процессами отца, оказали помощь Шереметьевы.
Мы знаем, что она посещала мастерскую Иванова. Там. в Риме, ее нагнало послание Кукольника, в котором тот писал: Сообщаю Вам новость тайную, но перед Вами считаю долгом быть откровенным из уважения к Вашему Высокому Таланту и пламенной любви к искусству – я задумываю издавать чисто художественную газету» (это и есть та газета, о которой упоминалось выше в связи с братьями Чернецовыми и дамским меценатством). Нестор Кукольник просил Евдокию сделаться корреспонденткой из Рима, чтоб рассказать читателям «Художественной газеты», как живут наши художники за границей... Затем из воспоминаний сестры Евдокии Екатерины известно, что Евдокия Михайловна некоторое время жила в Париже, рисуя в ателье Делакруа. Встречалась ли Евдокия в Париже с Мицкевичем, не знаю, но, как известно, один из лучших портретов Мицкевича написан именно Делакруа...
Затем следуют неведомые, неясные для меня сороковые годы Евдокии Бакуниной. В 1847 году, когда над Европой уже готова была взойти звезда сорок восьмого года, в Москве скончался отставной генерал и сенатор, доживавший в белокаменной как частное лицо, старик Бакунин, и можно предполагать, что Евдокия Михайловна была там на похоронах отца. А в 1854 году Евдокия была в Петербурге, где хлопотала о свидании с заключенным в Петропавловской крепости мятежным своим кузеном Мишелем, вздумавшим в сорок восьмом году в Дрездене обороняться от прусских карателей мадонной Рафаэля и затем выданным пруссаками Николаю I.
Стихи о деве есть не только у Федора Тютчева, но и у скромной сестры Евдокии Михайловны Прасковьи тоже есть стихи, в которых говорится: «Провидение не в светлый час щедрот своих, но в тяжкую минуту гнева дало постигнуть робкой деве святое таинство искусств», а люди «насмешкой встретили ее надежду и мечты», и потому судьба девы оказалась предрешена: «В ней сердце пламенное сдавят, отречься все ее заставят от дум святых для суеты». Но я думаю, что, если все это Прасковья относила не только к себе, а и к сестре (кстати сказать, все три сестры – Прасковья, Евдокия и Екатерина – остались девушками, замуж не выйдя), то по отношению к Евдокии Прасковья была неправа. Отнюдь не об отрешении от дум святых для суеты говорит все последующее. В Москве ли матушке, как величала Евдокия Михайловна старую столицу, в Твери ли, в Торжке ли, в деревне ли – всюду Евдокия Михайловна существует отнюдь не как ординарная помещица, хотя именно так – «тверская помещица» – подписала она одно из своих писем. Письма эти при всей своей сдержанности дышат злобой дня. Если в пятьдесят четвертом году Евдокия Михайловна болела сердцем за мятежного кузена Михаила, так в 1864 году помыслы ее заняты были судьбой заключенных в ту же пору в Петропавловскую крепость тверских мировых посредников братьев Бакуниных, подписавших известный проект ограничения самодержавия. Из других писем Евдокии можно видеть ясно, что в дальнейшем она продолжала жить интересами своего времени. Видно, как она тосковала вдали от столиц без новых книг, без журналов... «Необходимы чужие мысли, когда свои душат. Грустно». Временами она возвращалась к живописи, но из ее корреспонденции ясно, что она больше и больше уходила в заботы мирские, деревенские, хлопоча по хозяйству, хлопоча и о крестьянах. В то время как сестра ее Екатерина открыла в своих сельских угодьях больницу, Евдокия в своих владениях организовала школу для крестьянских детей, которую посещало до сорока учеников.
Словом, все в духе времени. В этом смысле хорошо и, пожалуй, точнее и короче всех других авторов сказала о Евдокии и ее сестрах в книге своей о русских женщинах лектриса Высших женских курсов госпожа Щепкина: мол, жизнь не улыбнулась сестрам Бакуниным, и они, за исключением прославившейся во время Крымской войны Екатерины, как слишком ранние цветы, не достигли полного расцвета. Три сестры! И одна из них, Евдокия, глядя из окошка своего деревенского обиталища на свою школу, порой наверняка заглядывала и в шкатулку с заветными письмами.
А письма, нам неведомо какие,
О чем Адам Мицкевич вел в них речь,
До старости хранила Евдокия
И завещала: – После смерти сжечь!
В 12-м номере читайте о «последнем поэте деревни» Сергее Есенине, о судьбе великой княгини Ольги Александровны Романовой, о трагической судьбе Александра Радищева, о близкой подруге Пушкина и Лермонтова Софье Николаевне Карамзиной о жизни и творчестве замечательного актера Георгия Милляра, новый детектив Георгия Ланского «Синий лед» и многое другое.