Широкая серебристо-пыльная площадь четко делит Касабланку на новый и старый город Белые небоскребы, уходящие в ярко-синее небо, глядят свысока на маленькие, тесно сбитые домики медины. Из медины к сверкающим витринам кафе, расположенным в нижних этажах небоскребов, прибегают арабские мальчишки поглазеть на туристов, поклянчить сигарету или денежку. За стеклами кафе, если смотреть с площади, всегда видны нацеленные на медину фото - и киноаппараты. Туристы подстерегают здесь арабов в национальной одежде, арабских женщин с младенцами за спиной, юных и пожилых велосипедисток в джеболе, чадре и бабушах. Фотографировать в медине почти невозможно. Мусульманская религия строжайше запрещает воспроизведение человеческого облика в рисунке, скульптуре или фотографии, и арабы энергично противятся «сглазу».... Этот рослый, краснолицый турист пытался фотографировать на площади, перед кафе. Сдвинув на лоб легкую фетровую шляпу с фестонами для прохлады, он выламывал свое тучное, негибкое тело, тяжело набившее клетчатый пиджак и серые брюки, стараясь поймать в объектив стайку арабских ребятишек. Он присаживался на корточки, крался, согнувшись, под прикрытием автобуса, чтобы щелкнуть затвором из-за угла, изгибался с неповоротливостью только что отобедавшего удава, пытаясь накрыть их врасплох. Ребятишки были начеку и мгновенно разгадывали хитроумные маневры туриста. Только он подносил палец к затвору, как они разом перемахивали через деревянную ограду вокруг строящегося дома, а едва он отнимал аппарат от глаза, показывали над краем ограды свои смуглые смеющиеся мордочки. Конечно, они боялись «сглаза», но больше тут было игры, притом игры на грани издевательства. Когда турист терял их из виду, они сами напоминали о себе громкими криками: «Американос!... Америкаяос!...» Но американский турист то ли не догадывался, что над ним смеются, то ли не считался с этим. Нетрудно было понять, чем вызвано его упорство. Ребятишки были очень живописны, в своих ярких лохмотьях они напоминали взъерошенных птиц. Особенно занятен был темнокожий, как негритенок, малыш с бритой головой, на которой курчавился один только черный локон. Мальчиков-мусульман обрезают в восьмилетнем возрасте. А что, если бог призовет малыша до свершения обряда, как отличить его от неверного? Для того и оставляют на стриженой макушке витой хохолок. За этот хохолок возьмет его пророк и перетащит в райские кущи, куда доступ открыт лишь правоверным. Турист не был пророком, и ему никак не удавалось «ухватить» ни владельца хохолка, ни его быстрых товарищей. И тут я заметил еще одного участника игры. В некотором отдалении от хохлатого арабчонка и его приятелей слонялся, опираясь о высокий самодельный костыль, мальчик лет одиннадцати-двенадцати, облаченный в заношенный взрослый пиджак, доходивший ему до голых колен. Одна нога его была калечной: тонкая, с кривой, толстой, будто распухшей ступней. Узкое, бледноватое, темноглазое лицо смотрело чуть вбок, отворачиваясь от остро вздернутого костылем плеча. Парнишка, которого так жестоко сглазила судьба, тоже боялся дурного глаза. Как только турист нацеливался фотоаппаратом на стайку ребятишек, он с испуганным видом ковылял прочь. Затем опять возвращался назад, в поле зрения аппарата. Но туриста вовсе не интересовал калека, он досадливо отворачивался, и хромой мальчик тщетно пытался его завлечь, выставляя напоказ свой жалкий облик. Ведь он был ребенок и, как другие дети, хотел участвовать в игре, хотел, чтобы его пугали стеклянным оком объектива, хотел спасаться от «сглаза», испытывать страх и радость избавления. Мой товарищ, художник, медленно поднялся из-за столика - мы сидели под ярко-полосатым тентом летнего кафе - и пошел к выходу. По движению его локтя было видно, что он заводит кинокамеру. Наверное, хромой мальчик что-то понял, теперь он понуро стоял в сторонке, с грустно-завистливым выражением смотрел на улепетывающую стайку и с каким-то стыдливым упреком - на туриста. Он не сразу заметил, что художник навел на него кинокамеру, а заметив, не сразу поверил этой счастливой угрозе. А затем с тонким, радостным криком метнулся за фонарный столб. Я тоже вышел из кафе и взял его под обстрел «ФЕДа». Какие чудеса быстроты и ловкости требовались от мальчишки, чтобы избегать двойной опасности! Он проворно ковылял на своем костыле, порой припадал к земле, чтобы тут же вскочить, он ругался почти всерьез, грозил нам кулаком, торжествующе смеялся, задыхался от усталости. Он жил.
Его ладони загрубели, затвердели, обмозолились от мотыги. Гладя по головкам детей, он не чувствовал своего прикосновения. Раскуривая трубку, он держал в ладонях уголек и не ощущал ожога. Но когда под его ладонями оказалась эта коричневая волосатая шкура, он так остро и трепетно ощутил ее шершавость, сухость, ее живую теплоту, словно с ладоней содрали кожу. Он медленно отнял руки и поднял с земли мешок, набитый деньгами. Очень мелкими деньгами, там не было монеты достоинством больше одного дирхама. И все же этих маленьких монет достанет на сегодняшнюю покупку.
- Так сколько она дает? - проговорил он хрипло и потупил свои воспаленные глаза. В который раз задавал он этот вопрос, и ему было стыдно, что он опять спрашивает.
- Четыреста килограммов, - покорно ответил продавец и вздохнул. Это был статный, полный человек в белой джелобе, белой чалме и розовых бабушах. Его тяжелый, толстый подбородок покоился на груди. Богач, - в пальмовой роще, где шел торг, ему принадлежало около полусотни плодоносных деревьев, - он никогда бы не ввязался в эту утомительную историю, если бы деньги не понадобились так срочно. Сын до последнего дня скрывал от него, что женится; сейчас надо платить выкуп, а он всю наличность недавно пустил в оборот. Ему-то хорошо известно, что араб не купит самой малости, пока не вымотает из тебя душу. Но и волнение старого крестьянина легко понять. Сколько лет копил он эти деньги! Сколько мешков с песком для чистки медной посуды перетаскал он на марракешский базар, сколько ковров соткали его жена и дочери, сколько труда вложила вся семья в красноватую, скупую на благодарность землю, чтобы монетка за монеткой собрать эту сумму! Рис, лепешка и тминный чай в будни и праздники, рис, лепешка и тминный чай в тревожные ночи рамадана, когда истомленному дневным постом человеку кусок мяса-что в жажду глоток воды. Рис, лепешка и тминный чай - ничего иного не знали и его дети, лишь только иссякало молоко в материнской груди. Но теперь пойдет иная жизнь: детям будет молоко, взрослым - мясо. Продавец умилился. В эту минуту он не помнил, что взял с крестьянина хорошую плату, он чувствовал себя благодетелем.
- Четыреста килограммов в год дает она сейчас, -проговорил он растроганным голосом. - А подрастет, будет давать еще больше.
- Я, кажется, не спрашивал об этом! - огрызнулся крестьянин. Продавец достал шелковый платок и вытер лицо. Солнце палило нещадно, а зеленые зонты высоких пальм почти не давали тени. И тут крестьянин, внезапно решившись, с такой силой ткнул в грудь продавцу мешок с монетами, что тот пошатнулся. Обхватив тяжеленький мешок руками, продавец укоризненно посмотрел на крестьянина и пошел к своему мулу. Он хорошо разбирался в людях и знал, что не надо пересчитывать эти считанные-пересчитанные деньги. Крестьянин нетерпеливо и злобно смотрел ему вслед, переминаясь босыми, в коросте, ногами. Продавец приторочил мешок к седлу, упал толстым животом на спину невысокого, крепкого мула с черной, зеркально блестящей шерстью, закинул ноги на его круп, с трудом выпрямился и затрусил к шоссе, ведущему в город. Как только он скрылся из виду, выражение лица крестьянина переменилось: оно стало нежным и детски радостным. Он снова обнял то теплое, шершавое, волосяное, что теперь безраздельно принадлежало ему, и с его тонких, сухих губ слетели слова, которые крестьяне всего мира обращают обычно к корове: «Кормилица!... Поилица!...» Он обнимал, гладил и целовал шерстистый ствол молодой финиковой пальмы.
Мы осматривали королевский дворец в Фезе, целую систему дворцов, являющую единый сказочный ансамбль. Прелесть этих сооружений не в их строгой, несколько однообразной архитектуре, а в мозаике, украшающей стены, полы и потолки тронных залов, покоев, дворцовых мечетей. Какая изощренная фантазия породила многообразие этих сложных, никогда не повторяющихся узоров, это дивное сочетание красок, то глухих, то ярких, то кричащих, то нежных, но всегда гармоничных!... И все же холодком веяло от мозаичного чуда королевских покоев. Я поймал себя на том, что пытаюсь высмотреть в причудливом сочетании ромбов, квадратов, прямоугольников изображение живого существа: человека, зверя, птицы, рыбы. Тщетный труд: не только образ человека, но и образ всех дышащих существ изгнан мусульманской религией из орнаментов и узоров. Я услышал за спиной позвякивание ключей. Наша туристская группа, ведомая смотрителем королевских покоев, уже перешла в другой зал, и дворцовый сторож, переминаясь с ноги на ногу, ждал, когда я выйду, чтобы запереть дверь. Это был старый негр. Тучное, вялое тело, обернутое в какую-то грязную серую тряпку, колыхалось на тонких, потрескавшихся, как чернозем в засуху, босых ногах. Огромное угольно-черное лицо под грязноватой чалмой было изрыто оспой, а меж оспенных вмятин иголками торчали седые волоски. Налитые кровью белки и желтоватые острые зубы придавали ему сходство с людоедом из детской сказки. Но сейчас, утомленный божественной геометрией, справлявшей вокруг меня свой пышный и холодный праздник, я с невольной симпатией задержался взглядом на жутковатой фигуре дворцового сторожа. Он радостно оскалил свои желтые клыки и протянул мне тонкую, из темного табака сигарету. В ответ я угостил его «Казбеком», и мы вместе вышли в сад покурить. За высокой глинобитной стеной, окружавшей сад, в пыльном небе буйствовало солнце, а здесь, в тени апельсиновых деревьев и финиковых пальм, царили свежесть и прохлада. Крупные осы, свесив тигриные зады, кружили над розарием и клумбами, журчал родник, выбрасывая тонкую серебряную струю из камней чаши. Меня удивило множество бедно одетых арабов, неведомо как очутившихся в королевском саду. Они беседовали, сидя на корточках в тени деревьев, спали под кустами роз, пили горстью холодную воду из родника, иные молились, разостлав ветхие коврики на песчаной дорожке. Внезапно из травы возник маленький человек в коротких желтых штанах и куцем халатике, с белой бородкой, растущей из шеи, как у норвежских шкиперов. На плече у него висела сумка, голые до колен ноги были запорошены красноватой пылью, видимо, он пришел издалека. Издав нежный, птичий возглас, человек кинулся к дворцовому сторожу. Своими маленькими ручонками он тискал огромную лапищу старого негра, отстранялся от него и любовно разглядывал обезображенное оспой лицо. Затем, подтянувшись на носках, он стал целовать негра в щеки, в губы, в плечо и вновь оглядывал его так, будто не видел в мире ничего краше. Он призывал жестами и других арабов разделить его восторг, его радость. Арабы понимающе улыбались и кивали головами. В саду появились наши туристы во главе со смотрителем королевских покоев, выполнявшим обязанности гида. Высокий, сухощавый, исполненный чувства собственного достоинства, он был одет в национальную арабскую одежду, но при галстуке и в замшевых туфлях. Строгим голосом он принялся за что-то выговаривать старому негру, и, пока он читал свою нотацию, все арабы, в том числе и маленький человек с козлиной бородкой, неприметно растворились в зарослях сада.
- Что он говорит? - спросил я по-английски механика нашего автобуса Браима.
- Ругается, что тот пускает в сад посторонних... Выговор, сделанный старому негру смотрителем покоев, произвел на того неожиданное впечатление: он будто вспомнил о прелестях сада, наслаждаться которыми незаконно допустил малых мира сего. Дважды сорвавшись, он неловко вскарабкался на каменную ограду, отломил три апельсиновых веточки, нежно и сладко пахнущие, и вручил их трем женщинам нашей туристской группы. Гид с кислым видом отнесся к этой галантной выходке, но промолчал. Мы двинулись дальше, с ближайшей клумбы старый негр сорвал для наших женщин три белых, прозрачных лилии, в розарии он выбрал три самых красивых чайных розы, присоединил к ним три махровых гвоздики и три ветки бутонвиля, усыпанные ярко-красными, будто горящими цветами, и вручил туристкам маленькие букеты. Гид что-то прошипел сквозь тесно сомкнутые губы.
- Он говорит: оставь хоть что-нибудь королю, - перевел мне Браим. Но старый негр решил оставить королю лишь самую малость. Выхватив короткий кривой нож, он углубился в бамбуковую заросль и преподнес нашим мужчинам по тонкой, гибкой тросточке. Мы подошли к железным воротам, ведущим в другую часть дворца, негр отомкнул их громадным ключом из своей связки. Посреди обдирного, поросшего низкой, выжженной солнцем травой двора несколько подростков с громкими криками гоняли футбольный мяч. Лицо смотрителя покоев будто обдуло пеплом, гневная бледность растеклась по его смуглой коже.
- Рабы короля! - кивнул Браим на юных футболистов. Старый негр с сердитой бранью накинулся на играющих, завладел их квелым, в заплатках, мячом, выхватил из прорези сосок камеры и в один могучий выдох надул мяч до каменной твердости. Затем отличным ударом послал мяч королевским рабам... По ту сторону двора нам повстречался небрежно одетый, как бы подержанный человек в полунациональном, полуевропейском одеянии. Он жалко улыбнулся и помахал нам рукой. Гид ответил холодным почтительным поклоном, а негр подошел к человеку и пожал ему руку.
- Дальний родственник короля, - каким-то сложным тоном, сочетающим церемонность с пренебрежением, заметил гид. - Проживает во дворце...
- А почему у него такой странный вид? - поинтересовались мы.
- Дальний родственник, - с отчетливой иронией повторил гид. - К тому же слишком увлекается шашками, а в медине есть великие мастера этой игры. Наверное, опять продулся дотла... Воровато оглянувшись - не видит ли кто, - старый, черный, безобразный ангел что-то сунул в ладонь дальнему родственнику короля, тот улыбнулся слабой, доброй улыбкой: у него явился шанс отыграться...
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.