Сотворение души

Петр Проскурин| опубликовано в номере №1351, сентябрь 1983
  • В закладки
  • Вставить в блог

Пошли рабочие дни; меня назначили в бригаду канавщиков, я получил двойные брезентовые бахилы чуть ли не до пояса, орудие производства – лопату на длинном черенке; работа выпала несложная, тяжелая, рыть новые и поддерживать в порядке старые осушительные канавы на массивах, где велась добыча торфа; работали по норме, сделал свое, и отдыхай. Бригадир шагами отмерял каждому его долю, все расходились по своим местам, и уже больше никто за весь день к тебе не подходил, но свой урок нужно было сделать непременно; вначале нужно было с обеих сторон аккуратно обрезать заросшие, начинавшие разрушаться борта старой канавы, затем все осыпавшееся вниз выбросить на бровку. Самая неприятная часть работы была именно эта; брезентовые бахилы не держали воды, и ноги все время коченели; обрезав борта и спрыгнув на дно канавы, сразу же начинал чувствовать болотистый холод всегда текущей по канавам воды, и поэтому каждый старался именно эту часть работы сделать как можно быстрее и опять выскочить наверх, стащить бахилы и погреть на солнышке ноги. Так и пошло день за днем; самым главным в такой работе являлась острая, удобная лопата, и каждый из нас старался этого добиться; лопата считалась острой, если она почти без усилий, лишь под своей тяжестью срезала с боков канавы лишний слой земли, торфа, не рвала, а именно, словно бритва, беззвучно и без усилий перехватывала сплетения корней; через неделю работы на чистке осушительных канав я привык каждый вечер обязательно вострить свою лопату; появилось больше свободного времени, хватало и почитать и что-нибудь написать в тетрадке, лежавшей на нарах под матрацем; времени свободного было бы еще больше, если бы не одна беда. Вши, огромное количество вшей, полчища вшей, с невиданным энтузиазмом и даже наглостью накинувшиеся на нас в наших палатках, с огромной, считай, общей постелью. Мы, со своей стороны, вели с ними самоотверженную, беспощадную борьбу; вычесывали с головы мелкими гребнями, смоченными в бензине или керосине, забравшись в укромные места, растелешивались, тщательно выбирали из одежды, выжигали одежду и постели над костром, но ничего не помогало. Проходил день, второй, даже после очередной общей дезинфекции, проводимой по приказу коменданта и с его непременным участием, вошь набрасывалась на нас с удвоенной, а то и утроенной силой и была вся какая-то ядреная, крупная, как бы отборная, сортовая; она ухитрялась благоденствовать не только на всяких потаенных частях тела, в подмышках, паху, но умудрялась захватывать и брови. В народе бытует поверье, что вошь заедает от нужды, а еще, что если человек сам по себе «нудится», то есть много печалится и заботится; может быть, оно и действительно так, но непрерывный зуд действовал ужасающе; однажды, возвращаясь с работы, мы всей бригадой остановились возле железнодорожной цистерны с горючим, только что доставленной в тупик для заправки тракторов на торфоразработках; мы отыскали какое-то старое ведро; наполнив его горючим, мы стали смачивать им волосы на голове; некоторые же просто окунали головы в ведро; после этого, согнувшись, чтобы солярка не попала за ворот одежды или в глаза и стекала с головы наземь, отходили в сторону, уступая место другим; недолго думая, окунул голову в ведро с соляркой и я. Ну, разумеется, одни волосы и лоб до бровей и, следуя примеру других, согнувшись, свесив голову пониже, тоже отошел. Такая отчаянная процедура пришлась нашим мучителям явно не по вкусу; что тут поднялось! Эти, казалось бы, медлительные паразиты поползли во все стороны, мы сгребали их на землю с шеи, со лба; мы ликовали новому способу борьбы с вошью; для меня же этот случай обернулся совершенно неожиданно. Возможно, это всего лишь совпадение, но факт есть факт. В тот же вечер, не успев доесть свою порцию тяжелого, водянистого хлеба и пшенной каши, я почувствовал себя худо; голову как бы охватил сухой, легкий жар, перед глазами плыл и плыл какой-то туман, и лица людей словно отдалились и отделились от меня легкой пеленой. И голоса стали звучать глухо и отдаленно.

Ничего никому не сказав, стараясь вообще не обращать на это внимания, я, отказавшись идти на какую-то вечеринку неподалеку, вернулся в палатку и лег. Ночью температура подскочила до сорока, а утром оказалось, что у меня так называемый возвратный тиф. Меня перевели, вернее, перенесли в санитарную палатку, остригли наголо; несколько дней я провалялся в красочном, неповторимом бреду. И на облаках летал, и жил вместе с рыбами под водой, и под землей задыхался, но все время куда-то двигался и перемещался; тифозный бред навсегда мне запомнился, как изнурительное, непрерывное и в то же время захватывающее движение среди невероятных чудес. Смутно помню, что временами появлялись девчата из соседней палатки; казалось, что от их мутно проступавших лиц тоже несло сухим жаром. Они поили больных, выводили в туалет. Каким-то образом о моей болезни стало известно дома, в Косицах; приехала мать, привезла жареную курицу, собрала меня, накормила насильно и увезла домой...

На судьбу каждого человека в нашей стране, если он даже появился на свет уже много лет спустя после победы над фашизмом, наложила свой невидимый отпечаток война, отторгнувшая от созидательной жизни народа неисчислимый запас его творческих возможностей, унесшая двадцать миллионов человеческих жизней в самом расцвете сил. И многим на свете, даже тем, кто искренне стремился понять истину, показалось в ту пору, что Россия теперь на сотни лет отброшена назад, что ей уже никогда не выйти на передовые рубежи и что будет она теперь прозябать во тьме неустроенности и нищеты. Показалось, и опять не сбылось, не могло сбыться; тут уж и самому хочется порассуждать, в чем же она, эта загадка, или скорее уж чудо России, о котором вот уже много лет гадают и пишут, а иные предсказатели, как правило, самые невежественные в своем зоологическом ослеплении, в неприятии очевидного стремятся унизить и опорочить, даже похоронить все советское, а вместе с ним и все русское.

Память сердца – вечная, неизбывная память, с неба вновь падают журавлиные зовы детства и юности, и поле, высохшее, огромное, в глыбах – их не берет никакая борона, ее зубы отскакивают от земли, как от железа. Только что закончилась война, по всей стране отгремело торжество победы, но время, как известно, не останавливается, и вслед за сорок пятым пришел сорок шестой, ударивший по исстрадавшейся земле невиданной засухой... Самый обыкновенный русский человек, Василий Петрович Попов, с запавшими глазами, с колодкой орденов на выбеленной временем гимнастерке, откидывая натруженные плечи, чтобы удержать тяжесть севолки с зерном, идет первым. За ним, стараясь не отстать, со сбитыми в кровь ногами поспешали несколько парней, а то и парнишек четырнадцати – семнадцати лет. Поле, выжженная белизна неба и солнце, налитое тяжким зноем, вызревшее к полдню в воловье око, едкий, соленый пот, слепящий глаза.

Василий Петрович, вчерашний фронтовик, еще затемно ходил по дворам, каждого уговаривал выходить в поле, покрикивал: «Ну, мужики, пошли! Пошли!» Сейчас он безостановочно шагал и шагал впереди, захватывая тяжелое зерно в объемистую мужицкую руку, широким полукругом бросал радугой вспыхивающее под солнцем зерно перед собой. И если бы никто не шел следом за ним и он бы остался один в поле, сжигаемом засухой, он так же бы безостановочно шагал и шагал вперед. Шаг – размеренный, взмах руки, шаг вперед – взмах. И мужики (именно мужики, мужчины, несмотря на свой возраст, потому что других не оставила Брянщина, Смоленщина, Псковщина, Рязанщина, война с хлипкими от бесхлебья ногами, еще более ощутимом в таком возрасте) не могли бросить работу – сеятель должен был засевать землю; без хлеба, бесценного дара жизни, нельзя было двигаться дальше. С этой истиной уже в самой крови крестьянин и рождается, с нею же, незыблемой, вечной, и уходит в землю.

Солнце, неумолимое, беспощадное, библейское; редкие, короткие перекуры, горькая самокрутка во рту, а затем непередаваемая сладость разжеванного сухого зерна во рту, сладкий, непередаваемый вкус жизни и голодные судороги в пустом желудке... И опять из конца в конец поля, жаждущего зерна и дождя. И в этом не было ничего броского или героического; это была просто жизнь, ее очередной день, ее новый вздох. Вчерашний фронтовик, а сейчас пахарь и сеятель, тот же Василий Петрович Попов, приземистый, с почерневшим лицом и растрескавшимися губами, он вчера прошел, прополз, пробежал из конца в конец всю Европу. Для него это было тоже необходимой, тяжкой работой, которую нельзя было бросить, не завершив до конца. И сейчас он с жадностью, не промедлив единого дня, сразу же взялся за очередное неотложное дело. Это было как была, есть и будет сама земля; простой русский человек Василий Петрович Попов ушел из жизни, как уходили потом многие сотни тысяч фронтовиков, от неимоверной натруженности сердца, от сдвинувшегося со своего привычного места застарелого осколка в изношенном раньше времени лютой работой теле или просто потому, что им пришла пора уйти, но именно в зерне только тогда, когда оно попадает в темноту теплой власти земли, начинается пробуждение и идет упорная, невидимая, незаметная и самая необходимая работа. Видя затем пышное цветение поля, редко кто думает о молчаливой работе корней, и тем более о бесследно исчезнувшем самом зерне – начале всего. На могиле Достоевского в Невской лавре есть надпись из евангелия, кажется, от Матфея, смысл которой в общем-то сводится к тому, что, если зерно пшеницы, попав в землю, останется невредимым, оно погибнет, а если, умирая, прорастет, оно обретет жизнь вечную. Что это, судьба самого Достоевского или здесь таится даже более высокий смысл? И не исчезает ли бесследно человек, не оставивший после себя ни детей, ни добрых дел, ни хотя бы доброй памяти? Не закон ли это самой жизни, ее бесконечного обновления, распространяющийся, разумеется, и на литературу? Не по этому ли принципу созидались в тысячелетиях высшие гуманистические нравственные и социальные ценности человечества?

И оказывается, то чудо России всего лишь в ее человеке, в тех простых, работных «черных людях», как называл их старый русский писатель Всеволод Никанорович Иванов, в неустанных тружениках, непрерывно, из года в год, из века в век, ткущих полотно жизни, ведущих непрерывную борозду жизни и попутно, не спеша смахивающих соленый пот со лба; чудо России – это ее путь, на котором она, преодолевая немыслимые тяготы и преграды, двигалась все дальше и дальше на восток, в леденящие просторы необозримых тундр, в разливы сибирской тайги, к самому громадному на земле океану, собирая на своей трудной дороге в единую семью большие и малые-народы и народности, выковывая в непрерывных трудах невиданное в истории человечества братство, и неостановимо продолжала свое историческое предназначение из года в год, из века в век. Внук сменял деда, сын – отца, а борозда жизни, труда, творчества, борозда народа-первопроходца ни на минуту не обрывалась ни в дышащих тайной бездонных глубин пропастях, ни на поднебесьях, на доступных, казалось, только бурям и солнцу перевалах.

Россия необъятна, и все же бывают гениальные прозрения, когда мысль человеческая, пронзительная вера в ту же птицу-тройку, как у Гоголя, приобретает пророческий, вещий смысл. Тютчевское: «Умом России не понять, аршином общим не измерить: у ней особенная стать – в Россию можно только верить», – тоже одно из таких прозрений, вобравшее в себя и неоглядные пространства родных просторов, и журавлиный зов над ними, и тысячелетние пути народа, и героическое начало его национального характера, пронесшего через все исторические катаклизмы и провалы, через невиданные битвы и свершения свою глубинную суть – суть творца и созидателя, а если это было жизненно необходимо и дело касалось судеб родины, то и беззаветного воина; вобрали в себя золотые, как бы утяжеленные от влитого в них вечного смысла тютчевские слова и весь последующий путь, путь России, и ее самое отдаленное, необозримое и сейчас будущее... Как же много могут вместить в себя человеческие слова, самые простые, всем давно известные, но рожденные в минуту высокого духовного подъема, что за бессмертное чудо такие слова! Чувствуется, как они немыслимо тяжелы и как прекрасны именно своей тяжестью. И как они светят и греют, как вспыхивают ярче, казалось бы, в самом сердце в немыслимо черные, провальные моменты.

Народная мудрость гласит: засыпь правду золотом, а она все одно всплывет. Много раз за свою историю Русь начиналась со стука топора на еще дымящихся пепелищах; ратный подвиг России неотделим от подвига строительного, Русь издревле была страной городов, остается она ею и теперь, а тот, кто строит, должен уметь защищать воздвигнутое, в поте лица своего и в нетерпении сердца; еще ведь задолго до того, как взметнулись изумительные по красоте и гармонии дворцовые ансамбли Петербурга, города, во всем мире названного северным чудом, русские люди, крестьяне, казаки, первопроходцы перешагнули за Урал, и перед ними открылся такой пустынный материк, такая строительная площадка, что дух захватывает до сих пор! И они стали строить мосты и дороги, заставы и города, заводы, прииски и верфи; через всю легендарную Сибирь и Аляску до самой Калифорнии деятельно застучал русский топор, брызнула свежая, смолистая щепа, и только тот, кто хотя бы раз в жизни проехал Сибирь из конца в конец, пусть даже по современным дорогам, способен понять или хотя бы ощутить сердцем, что такое в самом деле Россия, ощутить именно сердцем, в чем ее сила и бессмертие, и почтительно склонить голову перед ее «черным», немногословным, вековым подвигом строительницы...

В небе сияли вечные звезды, а по неоглядной Сибири все шире и дальше загорались таежные костры, гасли, вновь загорались и вновь гасли; вгрызались лопата и кирка в звонкую, прожженную на добрую сажень лютыми сибирскими морозами землю; звенели кандалы, и тянулись к огню натруженные, вздрагивающие от непосильной работы руки; остывала и уносилась ветром зола, политая потом и кровью многих поколении...

Наступит час, и под свист боцманских дудок, в самом устье великого Амура взовьется русский флаг; скромный, рябоватый капитан российского флота Геннадий Иванович Невельской вопреки (вопреки!) царским повелениям закладывает Николаевский пост, прорубает окно в Тихий океан, и Россия обретает второе глубинное дыхание, становится великой океанической державой. Капитан Невельской, подвиг которого только теперь начинает вырисовываться во всем его значении для будущего страны, с помощью двух десятков русских офицеров и матросов выполняет выпавшую ему на долю историческую миссию; он выполняет волю десятков поколений «работных», «черных» русских людей, давно уже стремившихся к берегам Амура и дальше, к побережью Великого океана. Сбываются слова Михаила Ломоносова:

Колобы росские, предков угрюмый рок,

Меж: льдами новый путь отворят на Восток,

И наша досягнет в Америку держава,

И что во все концы достигнет россов слава.

Я вспомнил провидческие строки Ломоносова, встретив и разговорившись в своей последней поездке на Дальний Восток с совсем еще молодым человеком; родом с Орловщины, отслужив армию, он приехал работать сюда строителем. Я спросил, не скучно ли ему так далеко от дома, и он, быстро взглянув на меня, улыбнулся:

– А что? – спросил он все с той же спокойной улыбкой на большом красивом лице. – Россия, говорите? Не знаю... вначале подзаработать захотелось... а затем как-то окунуло... Попал на Амур по весне, глянул, дух захватило! Да что же такое, думаю? Где тут небо, а где земля? Гляжу, а в душе – тоска, да какая-то дикая... Я сюда словно кружку воды принес, думал, пригодится, водичка-то... напиться там. Или глаза ополоснуть... а тут... Океан!

Он опять махнул рукой, затем взглянул на свои увесистые ладони.

– Вот она – Россия и есть... Простору тут, дух захватывает. Девчат маловато, да ничего, наедут. Тут как раз-то Россия окнами на зарю стоит... Девчата, они такие, знают, что почем...

Я слушал его, смотрел и думал, какое действительно здоровое, сильное, жадное до работы пойдет от него потомство на просторной, неоглядной земле, стоящей окнами на зарю; я вспоминал, что дети всегда любят сказки и требуют от сказки доброго конца, а старики слушают их и согласно кивают, потому что они, уже умудренные и утомленные годами, знают, что жизнь, несмотря на ее самые жестокие неожиданности, и есть сказка и что самый добрый конец этой неповторимой сказки по-мудрому прост. Долго и много потрудившийся человек любит хоть изредка прикоснуться натруженной рукой к шелковистой головенке шустрого внука; старый человек, может быть, не думает при этом ни о чем, он просто отдыхает, а живой ток жизни, память поколений не прерывается; это и есть вечный и основной закон всего сущего. И еще я думал о той же Орловщине и Брянщине, Рязанщине и Вологодчине, о земле коренной России, о ее подзолах, глинах и супесях, поднявших на себе державу, раздвинувшую свои границы от океана до океана; время не остановить, и все-таки они, мужики матери Федосьи, должны время от времени возвращаться к родным околицам и для укрепления своих дел и помыслов погружаться душой в вечные, животворные родники детства.

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.



Виджет Архива Смены