— Да я уж и так думаю.
— Ничего с твоим Дементием не случится, а и пришел бы за тобой, не отсохли б ноги.
— Да разве он придет?
— Куда денется, еще как прибежит, ты просто никогда не ставила его в такое положение, – сказала крестная и, видя, что Виталина хотя еще и колеблется, но более склонна остаться, еще решительнее заявила: – Да я и не отпущу тебя в такую темь!
О замужестве крестницы Евгения имела свое определенное мнение, какое, впрочем, было всего лишь тем общим взглядом пожилых людей на супружество, когда на передний план выдвигаются порядочность и достаток, а на второй – все остальные желания жизни. Дементий по всем соображениям тетки не только подходил под эту признававшуюся ею категорию мужей, но был, как ей казалось, той партией для Виталины, когда большего счастья и желать уже нечего. Она видела Дементия в минуты, когда тот на черной блестевшей «Волге» подъезжал к дому и выходил из нее («Как все большое начальство», – думала она), и присматривалась к нему потом, разговаривая с ним, и каждый раз у нее оставалось одно и то же впечатление: что он человек не только основательный, но умный и знает, чего может добиться в жизни. «В отца, наверное», – и вслух и про себя говорила она о нем. Мелочи супружеских отношений, в какие Виталина редко когда посвящала тетку, но какие как раз и создавали то тягостное настроение, с чем она иногда приходила к ней в дом, именно потому, что были мелочами, не воспринимались Евгенией; ей всегда важно было сознавать только, что в главном, что составляет основу жизни, все у племянницы прочно.
Она и теперь, как ни была обеспокоена переживаниями племянницы, заснула сразу нее, едва только добралась до постели; но потом проснулась и долго не могла сомкнуть глаз. Она думала о Виталине, о Дементий и об Анне, матери Виталины, отчего они не могли ужиться в такой, по существу, маленькой и обеспеченной семье; но так как воображение ее не в состоянии было двинуться дальше той крестьянской философии смирения, какую она однажды (после расстрела мужа) и навсегда усвоила от людей, – она все соизмеряла лишь со своими представлениями, как поступила бы сама на месте племянницы, Анны или Дементия. Она поочередно осуждала каждого из них все за одно и то же, что они не умели подняться над мелочами жизни; ей казалось, что причина всех их несчастий была не где-то на стороне, а заключалась в них самих, и она готова была, как ни тяжело представлялось идти к сестре и объясняться с ней, завтра же пойти и основательно поговорить с Анной. Несколько раз Евгения заглядывала в комнату, где лежала Виталина, но, не заметив ничего, что бы насторожило ее, в конце концов, решив, что все равно все уладится, успокоилась и снова заснула.
Но Виталина не могла спать. В теткиной ночной рубашке, холодившей ее тело, к середине ночи она уже не лежала, а сидела на диване, обняв руками голые от колен и лишь чуть по низу прикрытые одеялом ноги, и округлыми сухими глазами смотрела перед собой в темноту. Она не то, чтобы не различала всех тех предметов – стола, стульев, кресла, комода и занавесок на окнах, – какими была обставлена теткина комната, но просто не могла воспринимать ничего, что не было связано с мучившим ее вопросом, какой, несмотря на то, что она как будто знала, что с Дементием у нее все уже кончено, то и дело вставал перед ней. Она пыталась собрать вместе все, против чего всегда протестовала ее дупла (и что должно было вразумить теперь мужа), но с изумлением чувствовала, что не могла сформулировать словами, что всегда прежде было так ясно ей. «Да что же, собственно, произошло?» – спрашивала она себя. Она искала причину, какой можно было бы оправдать ее теперешнее положение, и минутами ей казалось, что мать права и что у Дементия наверняка есть другая женщина. Но в то время как она думала о той другой женщине, что Дементий мог быть близок с ней, и что после нее она принимала его, в ней поднималось чувство, что все не так, и что неслаженность ее семейных отношений происходит от каких-то иных начал, от жизненной гонки, в какую добровольно и незаметно включились давно уже все люди. Она вспоминала отрывки разговоров о разных нравственных переменах, будто бы неизбежно происходивших в обществе, о равнодушии к ближнему, какое рождается от чрезмерного и повседневного поощрения человеческих устремлений отдаваться целиком делу, но точно так же, как свет, попав в густую полосу тумана, сейчас же растворяется в нем и теряет силу, – все это, что могло объяснить ей поведение Дементия, упиралось в толщу мелочных бытовых наслоений, сквозь которую невозможно было ничего разглядеть. Она точно знала только одно – что жить по-прежнему она не сможет и не будет, и что, как бы ни были хороши объяснения, суть всегда остается сутью; и та краска смущения и стыда, что был пережит ею в управлении, когда она приходила узнать о Дементий, вновь заливала ее никому не видное теперь в темноте комнаты мрачное, озабоченное лицо.
В третьем часу утра кто-то вдруг постучал со двора в окно. Виталина, не поняв в первую секунду, откуда доносился звук, вздрогнула и откачнулась к стенке дивана, но затем увидела силуэт прильнувшей к стеклу головы и узнала Дементия. Она не думала, чтобы он мог прийти за ней, и не ждала его, но она так обрадовалась его появлению, что сейчас нее все, что мучительно волновало ее, было на мгновение забыто, и она в теткиной ночной рубашке, путавшейся в ногах, подбежала к окну и отдернула занавеску. На улице было лунно, и Дементий весь со спины был освещен этим лунным светом. Он был без фуражки, в свитере, как он в спешке выскочил из дому, и вся его костлявость и худоба, не так заметные, когда он бывал в костюме, сразу же бросились в глаза Виталине. Он показался ей забытым, жалким и не ухоженным ею, и она, прижав к груди руки (более оттого, что надо, было стянуть широкий вырез рубашки), смотрела на Дементия с тем чувством, будто не она, а он был несчастным и нуждался в сочувствии и ласке. Он что-то жестикулировал и говорил ей, но Виталина, оглушенная этим своим новым порывом к нему, понимала только, что он просит открыть дверь и впустить его; но ей так страшно было нарушить эту минуту радости, что она, лишь повторяя: «Сейчас, милый, сейчас, сейчас», – продолжала стоять и смотреть на него.
– Господи, – проговорила она затем, отойдя от окна, одеваясь и не вполне осознавая, для чего надо было так торопиться, и что радостного было в том, что Дементий пришел за ней, но продолжая, однако, торопиться и радоваться именно тому, что он пришел и стоит сейчас у крыльца и ждет, пока она выйдет к нему. – Господи, что со мной!
Она не включала света и в темноте брала не те вещи, какие прежде нужно было надеть ей, руки ее натыкались на стул, и от всей этой возни и шума проснулась Евгения. Не понимая спросонья, что случилось, она зажгла бра над изголовьем кровати и, выйдя к Виталине, остановилась в полосе света, хлынувшего сквозь открытую дверь из спальни в комнату.
– Ты что? Что тут у тебя? – испуганно спросила она.
Она была точно в такой же ночной рубашке, какую надела на ночь Виталина, и в полосе света сквозь эту рубашку ясно просвечивала сейчас вся ее усохшая старческая фигура. Сейчас она не только не производила того обычного впечатления хорошо сохранившейся пожилой женщины (чем всегда восхищала Виталину, и что для самой Евгении было непреложной основою жизни), но все то некрасивое, что вместе со старостью приходит к людям и затем тщательно скрывается ими под одеждою, было теперь обнажено и выставлено под рубашкою в пронизывающей полосе белого света. Но крестная не замечала, как она выглядела, и только непонимающе оглядывала племянницу, видя, что та одета и готовится куда-то уйти.
— Куда? Зачем? – все так нее испуганно повторила она.
— Дементий пришел.
— Ну, вот, ну, видишь... Ах, горе ты мое, иди открой, иди, я сейчас. – И она, всплеснув руками и продолжая произносить уже для себя: – Ах ты, боже мой, ах, горе ты мое, – пошла в спальню за халатом, чтобы встретить Дементия.
– Ты бы хоть позвонила, – сказал Дементий, едва только Виталина открыла ему дверь.
Он весь вечер (после того, как были уложены дети) просидел с Кравчуком и Луганским, которые зашли, чтобы поговорить с ним перед его отлетом в Москву. Их волновала проблема тундрового покрова. Тягачи и трубоукладчики во время строительства обычно разрушали его гусеницами, покров восстанавливался трудно, и вдоль трассы Пунга – Серов, над которой не так давно вторично пролетал на вертолете Кравчук, кое-где были уже видны черные, непроходимые для оленей овраги. Кроме того, овраги вызывали угрожающее провисание труб. Избежать этого можно было только путем возведения вдоль всей будущей трассы дорогостоящей дороги для тягачей и трубоукладчиков и монтированием еще более дорогостоящих холодильных установок, которыми поддерживался бы режим вечной мерзлоты. Однако все, что было связано с дополнительными и к тому нее крупными расходами, было неприемлемо для строительства. Дементий более чем кто-либо другой в проектной группе знал об этом, и потому он решительно отклонял предлагавшиеся Кравчуком и Луганским побочные разработки к проекту. Разговор был настолько оживленным, что все трое иногда забывали, что они не в конторе, курили и спорили так громко, что Анна Юрьевна, недовольная всей этой непривычной для нее суетой, несколько раз выходила к ним и просила, чтобы вели себя потише и не будили детей.
— Нет вам другого места, – ворчливо говорила она.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.