Протест против смерти Егора Прокудина – чисто эмоциональное возражение людей, отдавших непутевому парню свои симпатии. Однако ведь есть более высокий суд – суд разума. А разум обязан анализировать, на то он и разум.
Перед нами человек умный, от природы добрый и даже – если хотите – талантливый. Когда в его юной жизни случилась первая серьезная трудность, он свернул с дороги, чтобы, пусть даже бессознательно, обойти эту трудность. Так начался путь компромисса с совестью, предательства – предательства матери, общества, самого себя. Жизнь искривилась, потекла по законам ложным, неестественным. Разве не самое интересное и не самое поучительное обнаружить, вскрыть законы, по которым строилась (и разрушалась) эта неудавшаяся жизнь? В избранном нами случае только развернутая картина драмы одной жизни – с ее началом и концом – может потрясти, убедить. Вся судьба Егора погибла – в этом все дело, и неважно, умирает ли он физически. Другой крах страшнее – нравственный, духовный. Необходимо было довести судьбу до конца. До самого конца.
Вот смотрите: я очень неодобрительно отношусь и сюжету вообще. Я таи полагаю, что сюжет несет мораль – непременно: раз история замкнута, раз она для чего-то рассказана и завершена, значит, автор преследует какую-то цель, а цель такого рода: не делайте так, а делайте этак. Или: это – хорошо, а это – плохо. Вот чего не надо бы в искусстве.
Когда я попадаю на правду – правду изображения или правду описания, – то начинаю сам для себя делать выводы. И весьма, в общем-то говоря, правильные, ибо я живой и нормальный человек. Почему же иногда не доверяют этому моему качеству – способности сделать правильные выводы? Эту работу надо мне самому оставлять. Меня поучения в искусстве очень настораживают. Я их боюсь. Я никогда им не верю, этим поучениям. Как читатель и зритель не верю поучениям ни из книги, ни с экрана.
Я знаю, наш фильм тоже можно понять так – не ходите в преступники, хоть сделан он о другом. О том, как зазря погибает душа человека.
По-разному гибнет душа: у иного она погибла, а он этого не заметил. Работал, вышел на пенсию, всем доволен, а на самом деле погиб. С этой бедой живут многие, и не сознаются, и не сознают этого в себе.
Поступок – измерение личности, и я в искусстве стою за право на поступок. Не случайно так много сильного написана о войне – человек во время войны имел право на поступок. Егор тоже совершил поступок, и я за это его люблю. Знаете, когда он настоящий? Когда идет навстречу своей гибели.
В постижении сложности – и внутреннего мира человека и его взаимодействия с окружающей действительностью – обретается опыт и разум человечества. Не случайно искусство во все века пристально рассматривало смятения души и – обязательно – поиски выхода из этих смятений, этих сомнений.
Ни у кого не возникло даже тени сомнения насчет правомерности доверия к такому человеку, как Егор Прокудин. Вот какова сила предрасположения нашего народа к добру, к тому, чтобы открыть свое сердце всякому, кто нуждается в теплоте этого сердца. Я не мог не знать с самого детства этого качества советского человека, но здесь оно вновь прозвучало для меня кан самое дорогое открытие. Насколько же откровенно к доверительно можно разговаривать в искусстве вот с такими людьми. А мы подчас сомневаемся: поверят ли, поймут ли?..
Тема эта, когда жизнь человеческая разменивается на пятаки, прожигается просто так, меня волнует необычайно. В разных аспектах. Грустно, когда прекрасный дар – жизнь расходуется человеком так бездарно, когда он не хочет видеть вокруг прекрасное. Мало, мне думается, строить новую жизнь, создавать машины, растить хлеб, если ты в жизни своей равнодушно проходишь мимо прекрасного. Я как коммунист, как рядовой партии не могу мириться с этим, И здесь, мне кажется, мало призывать людей к общению с искусством, надо и самих художников призывать к искусству. Может быть, тогда у нас переведутся серые фильмы, сделанные с «добрыми намерениями». Я бы сказал резче – не серые, а лживые: разве серость по отношению к правде и чистоте жизни не есть ложь?
Есть радость от общения с правдой. У Шолохова все по-народному точно.
Вот, положим, солдат Лопахин. Я думаю, это очень народный характер. Он ведь, хоть и должен подставлять грудь и спину железу, падающему с неба, остается, пока жив, живым человеком. Случилась бабенка на пути, попытался ее приобнять. И так далее. В этом много от жизни.
Уж не знаю, как получится на экране, – никогда не знаю, пока работа не закончена. Ни в своем случае не знаю, ни в чужом случае не знаю. Но я стараюсь правдиво сделать роль. Стараюсь даже некое озорство шолоховское показать в выявлении характеров. Герои Шолохова – дорогие ему и трогательные люди. Отношение автора к ним самое любовное. И у Бондарчука, кстати, то же самое. Вот здесь они плотно сомкнулись – в любовном отношении к героям, в сознании того, что люди вершат подвиг, которым народ будет жить века. На опыт военного времени еще долго будут оглядываться, поверять им свои дела. Надо же вдуматься в подвиг народа. Вдуматься.
Думаю, что работа литератора должна подчинить себе всю его жизнь – по крайней мере он должен иметь в жизни определенный покой. Потому что работа-то писателя требует усидчивости, вдумчивости, предполагает углубление – не торопливость, не потогонную систему, не «столько-то листов в день», хотя я и это слыхивал на Москве.
Слыхивал, хвастались ребята-писатели, что: «Я столько-то в день выдаю...», «Я – столько-то...». Очевидно, не то главное, кто сколько «выдает», а что, для чего нужно глубоко погрузиться в мысли, глубоко постичь... Вот для этого-то и нужен покой.
А кинематограф – совсем иное. Природа его разнообразна, этим она очень интересна, но этим и поглощает человека. Тут порой много больше, я думаю, энергии, чем мысли.
Я отчетливо понимаю, что не просто, положим, изобрести сценарий и поставить фильм. Тут мысль нужна. Но при всем том обязательные столкновения с разными людьми, с разными профессиями разносят изначальную мысль, растаскивают ее, приводят к неизбежным компромиссам. Ты, скажем, задумал одно, а оператор говорит: «Это нельзя снять...» Есть ограничитель, называемый техникой. Может быть, когда-нибудь техника и раскрепостит нас, но пока что она тормоз. Все надежды на то, что когда-нибудь мы обретем эту возможность – как захотел, так и снял.
Но вот я о себе говорю: тягостно, просто тягостно. И есть вещи, которые, так сказать, соприкасают с мыслью о необходимости что-то выбирать. Черт его знает, когда это будет и будет ли вообще! Потому что кинематограф – такая цепкая штука. Об этом еще вот учитель мой, Ромм Михаил Ильич, говорил, глубокой моей пристрастности, привязанности, благодарности человек. Я ведь начал писать с его, так сказать, легкой руки. И когда он какие-то первые проблески увидел в моих рассказах, то предупредил, что трудно будет потом выбирать. Кинематограф, как и литература, обладает притягательной силой: возможность мгновенного разговора с миллионами – это мечта писателя. Однако суть-то дела и правда жизни таковы, что книга работает медленно, но глубоко и долго. Тут и у одного и у другого есть преимущества.
И, если ответить на основной вопрос: «Что для вас сейчас главное?» – то так: передо мной теперь вот эта проблема стоит: что выбрать? Как дальше строить свою жизнь?
Охота ее использовать... ну, результативнее. Но сейчас такое время, когда я никак не могу понять, что же есть более точный результат. И, может быть, я дорого расплачусь за эту неопределенность...
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Рассказ