Страницы моей жизни

Бернард Шоу| опубликовано в номере №1200, май 1977
  • В закладки
  • Вставить в блог

Она, естественно, клонила к тому, чтобы сделать что-нибудь с нами; насколько я знаю, она настроила в этом духе и остальных представителей рода Шоу. Однако я никогда не видел ее. После свадьбы я встречал только моего дядю, и то украдкой, когда он делал безнадежные попытки спасти меня (в религиозном смысле слова), вероятно, не без некоторого скрытого шоуианского удовольствия, от неблаговидных развлечений, которыми я устилал свой путь к гибели. Он сам прославился тем, что постоянно сидел с библией на коленях и биноклем у глаз, наблюдая за женским пляжем. Моя сестра, плававшая там, подтверждала эту клевету в части бинокля.

Но это была только прелюдия к очень необычному концу, скорее к катастрофе. Фантастические измышления библии так овладели моим дядей, что он снял свои ботинки, объясняя, что ждет вознесения в любой момент на небо, подобно пророку Илье, и что чувствует, будто обувь помешает небесному полету. Затем он сделал шаг еще далее и, увешав свою комнату белыми полотенцами, пытался покончить с собой, ссылаясь на то, что он Святой Дух. Наконец, он утих и замолчал до самого своего конца. Его жена, боясь, как бы невинные чудачества не превратились в более опасные, поместила дядю в сумасшедший дом.

Мой отец предположил, что музыка может пробудить сознание дяди, и занялся поисками некогда любимой офиклайды, но уже нигде не мог ее отыскать. Тогда он принес вместо нее флейту. Дядя-Вильям, неизлечимый молчальник, некоторое время пристально глядел на флейту, а затем сыграл на ней известную песенку «Дом мой, милый родной дом». Отец был удовлетворен этим небольшим успехом, потому что ничего больше пока не могло быть для его брата сделано. Однако днем или двумя позже дядя в крайнем нетерпении и в раздражении на небо, не принимающее его, решил сам организовать отправку туда. Все возможные виды оружия были изъяты и убраны с глаз долой, но его сторожа не знали шоуианской оригинальности: в комнате находился большой, тяжелый чемодан-кофр; дядя сунул голову вовнутрь, судорожным усилием сомкнул обе половинки на своей шее, как бы пытаясь обезглавить себя, и добился этим остановки сердца. Я был бы рад верить, что ему, подобно Илье-пророку, воздадут на небе ангельские почести, которые он видел в своих мечтах, потому что это был красивый, прямодушный человек и нежная душа, как говорится, ничей, только собственный враг.

Так вот, посудите, какой же уравновешенности мог достичь мальчик с семейной историей подобного рода? Однако я не уверяю, что все мои дяди были вроде Барнея Шоу. Они были предельно респектабельными, нормальными людьми... Но по сравнению с другими английскими фамилиями мы имели мощное преимущество в юмористической окраске событий нашей жизни. Это заставляло кости наших скелетов греметь особенно громко.

И я, обладая этим преимуществом в чрезмерной степени, часто развлекал друзей рассказами о моих дядях (настолько, между прочим, занимательными, что никто до сих пор в них не верит). Старинная фамилия, далекая от того чтобы стать школой почтения к старшим ее членам, стала для меня шахтой, из которой я выкапывал в высшей мере забавный материал, без заботы об изобретении хоть одного-единственного инцидента. Да и могла ли какая-нибудь из моих ленивых выдумок и небылиц сделать более сильными и более впечатляющими жесткие факты жизни и смерти моего дяди Вильяма-Барнея Шоу?

Я ВХОЖУ В ЛИТЕРАТУРУ

Я прибыл в Лондон из Дублина в 1876 году в возрасте 20 лет и нашел здесь мою мать и мою оставшуюся в живых сестру (вторая сестра Шоу умерла незадолго до его приезда от туберкулеза, братьев у него не было. – И. Н.), поселившихся на Виктория-Гров, где они пытались совместить свои музыкальные достижения с жизненным бюджетом. Для этого они занимались: сестра – пением, а мать – преподаванием его. Мой отец остался в Дублине и выделял нам по фунту в неделю из своих скудных ресурсов. Впав в явно безнадежные долги, мы вдруг, как по волшебству, оказались извлеченными из этой ямы, унаследовав 4 тысячи фунтов, относительно которых у матери издавна была мощная и непреодолимая уверенность и которые она теперь могла понемногу расходовать на своих детей...

Я был болезненно стыдлив и застенчив и просто боялся принимать поздравления по поводу каких-то результатов в музыке, которых я быстро достиг. Мне сказали, что если я хочу преуспевать, то не должен так решительно отказываться от приглашений на обеды, которые означали скрытую помощь, – отказ от них был оскорблением благотворителей и нарушением социальных условностей. Но я сам очень хорошо понимал, что введение в свет бесполезно для того, кто не имеет никакой профессии и не умеет ничего делать, кроме того, что делает любой мелкий клерк. Я понимал, что я не просто безденежен, но, если можно так выразиться, бескопеечен и пока я не приобрету умения действовать и использовать это умение, всякая активность по взыванию к свету, так же, как и обеды в чужих домах, когда нет даже мелочи, чтобы расплатиться за кеб, – унижение и глупость.

В оправдание моего пренебрежительного отношения к некоторым советам по введению в общество я вынужден сказать: я испытывал невероятный страх, как бы они не привели к тому, чего я совсем не желал, то есть к коммерческой деятельности. Я уже занимался ею до Лондона – имевшегося опыта было для меня вполне достаточно. Без сомнения, для моей матери было бы большим облегчением, если бы я начал зарабатывать. И без сомнений, я мог что-нибудь зарабатывать, если бы поставил это своей целью. И еще без сомнений: если бы мой отец умер, а мою мать разбил паралич с глухотой и слепотой, я бы поневоле вернулся к службе в офисе (приговор к смерти для захудалого дворянства) и, конечно, бросил бы все надежды приобрести литературную профессию, потому что занятия литературой – это профессия, и хотя она не требует ни университетского диплома, ни дорогого кабинета, как профессия врача, она все же требует от человека всего его времени и лучшего, чем он обладает, – его мозга. Но пока этого не произошло, я уклонялся и увертывался от каждой вакансии и, обладая прекрасными характеристиками и превосходными свидетельствами, оставался непреклонным безработным. Некоторое время я даже держался амбициозно как по отношению к себе самому, так и к внешнему миру и вызывающе относился к объявлениям. Однажды я чуть было не застрял в Телефонной компании и потом лишь с большими трудностями выпутался из ее сетей. Я могу вспомнить интервью с руководителем Осней-банка, устроенное, к немалому моему страху, одним назойливым другом (с которым я обедал). Я произвел на этого господина столь блестящее впечатление, что мы расстались в наилучших отношениях; он заявил, что хотя и понимает необходимость для меня чем-то заняться, но чувствует, что банковская карьера была бы неправильным выбором. Я возражал ему, что имею превосходные свидетельства именно как служащий в коммерческой конторе, ведь до приезда в Лондон я четыре с половиной года провел у конторского стола в Дублине...Но довод не имел силы..

Первую пару лет моей жизни в Лондоне я не делал ничего решительного и действовал как «дух» (скрытый соавтор, выполняющий почти всю литературную работу за известных авторов. – И. Н.) для музыкальных критиков. А так как духи не обязаны появляться наяву, то я был отрезан от газет и не мог исправлять корректуру; мои критические заметки, в большинстве своем безжалостные, появлялись с такими опечатками, с такими увечьями и безобразными интерполяциями, сделанными посторонними, неумелыми руками, настолько переплетенными с чьими-то критическими упражнениями, оскорбительными для моего вкуса, что я с тех пор всегда скрывал эту фазу моей деятельности, как некий постыдный секрет, опасаясь, как бы кто-нибудь, открыв старые газеты и обнаружив эти заметки, не вообразил, что я ответствен за них. Даже теперь мне трудно заставить себя сознаться, что газета называлась «Оса» и находилась в руках некоего капитана Дональда Шоу, с которым я не был ни в каком родстве и даже ни разу, будучи только «духом», не встречался. Эта газета скончалась на его руках и, видимо, отчасти и на моих.

...Кроме двух-трех дней в 1881 году, в течение которых я заработал несколько фунтов подсчитыванием голосов на выборах в Лейтоне, я был безработным, крепким, здоровым и нищим, может быть, не по закону, но фактически полностью. Так длилось до 1885 года, когда я впервые заработал достаточно денег, чтобы непосредственно пером обеспечить свой жизненный бюджет; мой заработок в этот год исчислялся суммой 112 фунтов, и до самой войны 1914 – 1918 годов, мгновенно ввергнувшей нас в банкротство, я не имел денежных забот, кроме тех, что связаны с обладанием деньгами, а не с их отсутствием. Фаза моей бедности прошла.

Телефонный эпизод произошел в. 1879 году, и в эти дни я совершил то, что литературные авантюристы совершали всегда в подобных случаях, а многие совершают и поныне. Я написал бытовой роман. Конторская тренировка приучила меня к привычке ежедневно и регулярно что-нибудь делать. По-моему, это – фундаментальное условие производительного труда, отличающее его от безделья. Я знал, что не добьюсь никакого успеха, если не вернусь к такому режиму, и никогда не создам ни одной книжки каким-либо другим образом. Поэтому я купил пачку бумаги, нарезал ее на требующийся формат и приговорил себя ежедневно заполнять пять страниц, в дождь или снег, в тоске или в радости.

Во мне еще осталось очень много и от школьника и от клерка: если моя пятая страница заканчивалась на половине фразы, то я спокойно оставлял вторую половину на следующий день; с другой стороны, если мне случалось пропустить день, то я устанавливал себе на следующий день двойное задание. Такой системой я за пять лет создал пять романов.

Это было моим профессиональным ученичеством, упорным и настойчивым, с мучениями неудовлетворенности перед самыми критическими учителями – собственными вкусом и умом. Они стойко и упорно укрепляли мое самоуважение в условиях тяжелого безденежья (два особенно острых момента я до сих пор вспоминаю с перекошенным лицом), к которому добавлялись сбитые ботинки, тщательно замазанные заплаты, подстриженные лохмотья на манжетах и шляпа, настолько искалеченная возрастом, что я носил ее задом наперед, чтобы, снимая и надевая, не заботиться о форме ее полей.

Я не имел успеха как романист. Мои пять романов были разосланы всем издателям Лондона и даже нескольким в Америку, но ни один из них не соблазнился моим творчеством. Пятьдесят или шестьдесят отказов, без единого принятия, ввергли меня в ожесточенную самоуверенность. Я стал вызывающе смелым, дерзким, приобрел сверхчеловеческую нечувствительность как к похвалам, так и к осуждениям, которые стали для меня привычными и постоянными, но уже много позже.

Таким образом, после пяти лет работы над романами я стал полнейшим литературным неудачником. Чем больше я писал, тем меньше нравились мои работы издателям. Мой первый роман, хотя и забракованный, все же вызвал интерес к себе. В издательстве захотели прочесть его. Блеквуд принял его, но затем отказался. Сэр Джордж Макмиллан не только послал мне длинное и обстоятельное заключение издательского рецензента Джона Морли, но и согласился с ним в том, что я могу оказаться при случае полезным для его журнала. Подобные же отклики пришли и на второй мой роман. Я был молод и неопытен: у меня не было даже мысли, что дело не в неудаче или в недостатке литературной компетенции, а в антагонизме, рождающем во мне враждебность к респектабельному викторианскому обществу и его идеологии. Я был оставлен без луча надежды и все же не прекратил писать мои романы, пока не замыслил пятую попытку особенно большого масштаба. И тут я обнаружил, что мне следует не говорить более, а подождать, пока мое образование не станет полнее и совершеннее. Я занялся критической журналистикой. И когда после интервала, заполненного ею, я вновь вернулся к писанию художественных вымыслов, я уже делал это не как романист, а как драматург.

Перевел с английского И. Наумов.

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.



Виджет Архива Смены