Хоть и не скрыто ничто в судьбе Ильи Ефимовича Репина соблазнительным флером загадочности и жизнь его, как Волга по России, текла широко, открыто – не прячась в берегах, не таясь простора, – одну все же загадку задал он современникам, задал, словно нарочно, с хитроватой мужицкой простотой...
Кому из русских художников выпадала при жизни столь обильная доля заслуженной славы и искренних почестей! Не было ему тридцати, когда впряглись в лямку «Бурлаки» и пошла с ними подъяремная Русь к исторической своей судьбе, так прозорливо угаданной молодым художником; и ни царям, ни всесильным министрам сразу не по зубам стал этот орешек. Гнев ли, лесть ломали многих; он ломил в открытую, позволял себе то, о чем другие его собратья и помыслить не смели. Щетинилась, но трещала цензура, а он шагал, не сворачивая, столбя дорогу русского искусства петардами шедевров: «Крестный ход», «Арест пропагандиста», «Отказ от исповеди», «Не ждали», «Грозный»... И как писал – широко, с размахом, в полный голос, – так и жил: любил Волгу, запорожскую вольницу, стихию народной жизни, шумное общество сотоварищей по искусству; не такими, людьми, событиями она и не стремился к уединению.
Ему ли было до уединения, если в искусстве и в жизни на приступ ходил с открытым забралом, царя называл « высокодержимордием », самодержавие – «отвратительной выдумкой дикого человека». В жизни нужен ему был простор, в искусстве – огромный холст. Ему ли было до уединения?!.
А вот задал загадку Илья Ефимович Репин, когда, будучи на Олимпе славы, в первый год нового века, отринув обе столицы, махнул рукой на роскошные казенные квартиры и академические мастерские, поселился на самом краю России. И поселился-то не в хоромах на просторе, что, не докапываясь глубоких причин, можно было бы и уразуметь с маху, а в усадебке, и в трех шагах невидной. Усадебка эта, интимно и скромно названная «Пенаты», была крошечный лоскуток земли в десятину с малым, и на нем тесный одноэтажный домик, который по нынешним меркам иначе как дачкой и назвать совестно.
Гадать было о чем! Схватилась пресса за отгадки и ничего не нашла иного, как «отпеть» великого художника: исписался. Если б только пресса, охочая до сенсаций, а ведь решительный этот приговор, со вздохами и в выражениях более приличных, исходил и не из враждебного лагеря. Да и мудрено ли: к тому времени создано было Репиным столько и так создано, что достало бы и на три художнических жизни. Заслуженный покой в тихом уголке был с лихвой отработан гигантским трудом на ниве русского искусства – чего гадать?!
Порох в пороховницах оставался обилен и сух, когда поселился Репин на краю России, уединившись в тесном низком домике, и пока примерялись новые разгадки – а к жизни художника ни одна впору не приходилась, – домик этот ждал своего звездного часа.
Перестраивался и творился он руками самого мастера – с тем же темпераментом прямой и открытой его натуры. Не мог видеть он глухой стены, не испытывая желания прорубить в ней окно, и потому, как картины свои, пронизывал светом новое жилище; как в искусстве не создавал Репин ничего просто так, эффекта или красоты ради, так и обитель свою строил со смыслом, где все до мелочей было продумано для творчества и жизни, которая ему по душе и по нраву. Малое время спустя вышел домик на диво – терем ли из сказки, иное ли чудо придуманное – сразу не охватишь. Со свойственным ему вкусом к русской речи называл его хозяин «городилом». Думал ли он, что это творение на берегу Финского залива станет тем, чем была уже в Тульской губернии Ясная Поляна? Так ли, этак, а вышло, что и «Пенаты» оказались Меккой русской культуры...
Возводя, впрочем, репинскую усадьбу в столь высокий и обязывающий ранг, вряд ли будем мы далеки от истины, потому что по обилию и значению имен бывших здесь в разные годы людей «Пенаты» сравниться могут разве только с яснополянским домом Толстого. Орбиты жизни великих, замечательных или просто интересных людей пересекались здесь на протяжении трех десятилетий, а пересечения эти давали такой фейерверк искр, осветивших живым светом русскую культуру, что и теперь, спустя годы, мы словно пересыпаем в ладонях памяти драгоценные крупицы дорогих нам биографий, И чувство воссоздания эпохи, живых образов приходит всякий раз, едва переступаешь порог удивительного этого дома.
Как и тогда, стоит он в глубине небольшого тенистого парка в кругу говорливых берез, кораллово-огненных к осени рябин, сине-зеленых в любую пору елей и высоких сосен, которые утром и на закате светят теплым отблеском старинной меди. Ветер с моря осыпает листья и хвою на заросшие вереском кочки, одетые плотным, как плющ, ярко-зеленым мхом. Мох мягок и шелковист на ощупь, и когда проведешь ладонью, кажется, коснулся теплой и чистой спины лошади... В облике парка, сада, а может быть, лесом вернее будет его назвать, нет нарочитой ухоженности или старательной приглаженности, чего не терпел художник в искусстве, потому и здесь чувствуется широкий взмах репинской кисти. Небольшие вокруг дома озерки Репин копал сам и с такой живописной свободой и естественностью линий, что кажутся они созданными природой. А художник повторил неуловимые очертания лесных озер, какими изобилен окрест этот край.
Озера лежат за сухими песчаными гривами, плотно закрытые лесом, отчего и в ветреный день небо отражается в них с незамутненной ясностью, а изгибы бегущих облаков с тонкими полутонами белого читаются, как в чистом, до блеска протертом зеркале, и только штормовой порыв, чудом пробившись сквозь зеленый заслон леса, пустит по нему легким веером сразу исчезающий след.
Ветры идут с моря. Прохладный запах свежести перемешивается с густым настоем сосен, с тонким и терпким ароматом сырых ракушек на берегу. Выгнутый пологий песчаный берег с гладкими округлостями влажных камней и сидящими на них розовыми на закате чайками на русский лад называл Репин «золотым яром». Любил он писать здесь, когда ветер от Кронштадта подхватывал длинную зеленовато-опаловую волну, перекатывал на просторе в ослепительном блеске отраженного солнца и, разгоняя, гнал к берегу. Коснувшись берега, волна теряла зелень и блеск, опадала, как в изнеможении после быстрого бега, и, пенясь, с тихим шелестом уходила в сырой песок, оставляя легкие клочки пены на тонких ножках вздрагивающего на ветру этюдника. Здесь писал старый мастер удивительно молодую, полную раскованной радости картину «Какой простор!»...
Но вот переменился ветер, отхлынуло море, обнажило влажные, до блеска отшлифованные камни, и согретое памятью воображение зовет другую – живую картину с удивительно знакомой фигурой...
И в просторе взморья человек этот кажется огромным. Он широко шагает с камня на камень; тяжелые «американские» башмаки отпечатывают рельефный след на розовой поверхности базальтовых глыб. С потухшей папиросой, закушенной в углу крупного рта, отрывистым баском, весомо, зримо произносит он слова, и кажется, набегающие на берег волны приноравливаются к рубленому ритму его шага и голоса. Удивленным дачникам невдомек, конечно, что огромный этот юноша сочиняет стихи.
Невдомек им было, что среди прочих гостей приехал в этот день в «Пенаты» еще не признанный, но уже всколыхнувший вздремнувшую было российскую словесность Владимир Маяковский. Гости же знали, что принадлежит он к буйному племени футуристов, которых хозяин «Пенатов» называл «футурнёй». Сам же он был крепкой передвижнической закваски, ревниво оберегал в искусствах ясную строгость форм, потому и прослезился, когда другой юноша, с льняными волосами и светлым взглядом ясных синих глаз, читал в этом доме изумительной свежести, чистой «русскости» певучие стихи о полях, закатах и синих рязанских далях... Эта же встреча с живым футуристом мирного исхода никак не предвещала. Хоть и гостеприимен, деликатен был Илья Ефимович Репин, но за свои убеждения постоять умел крепко.
Боя, к которому и художник и поэт были готовы, ждут вечером в гостиной притихшие гости. При свете ламп фигура поэта, отбрасывающая огромную тень на стены, увешанные классической живописью, на слепок Венеры Милосской, кажется особенно воинственной. И когда в тишине, словно прислушиваясь к ней, хрипло бьют старинные шварцвальдские часы с кукушкой, молодой бас перекрывает все возможные в этом доме звуки;
В терновом венце революций грядет шестнадцатый год!..
Должно быть, самым подвижным в эти мгновения было гипсовое лицо греческой статуи; все застыли в ожидании взрыва. И взрыв последовал.
– Браво! Браво! – вскричал Репин, влюбленно глядя на Маяковского. – Еще! Пожалуйста, еще!
Маяковский дочитывает поэму до конца. Читает другие стихи. Им не нашлось пока издателя, но, переполненный новой, ошеломившей его поэзией, открыто восхищаясь ее мощью и темпераментом, Репин, к удивлению всех присутствующих, сравнивает молодого поэта с великим и нежно любимым им Мусоргским!..
Запомнившие это событие по-разному объясняют неожиданный его исход: одни – хорошим настроением Репина, другие – повышенной эмоциональностью, ему свойственной. Но, взяв во внимание сказанное, позволим, однако, добавить к этому еще одну немаловажную, как нам кажется, деталь – искусство самого Репина, которое по внутренней своей сути, несмотря на традиционную классичность форм, всегда было бурным и пламенным. Не это ли пленило старого мастера и в новой, такой хлесткой поэзии молодого бунтаря?!
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.