Лесков

Юрий Нагибин| опубликовано в номере №1171, март 1976
  • В закладки
  • Вставить в блог

Береги честь смолоду... Лесков нарушил это мудрое правило, обязательное для литератора, и тяжело расплачивался за содеянное. Но не такой он был человек, чтобы терпеливо и смиренно, в духе своего старца Панвы, принять справедливую кару, он ожесточился еще пуще и выдал большой и злобный роман «Некуда», чем и утопил себя окончательно.

Чехов говорил, что писатель 'Должен садиться к рабочему столу с холодным разумом и сердцем. Конечно, он не имел в виду, что художественное произведение рождается из равнодушия, безразличия, что автора должно вовсе не трогать происходящее с его героями. Тогда зачем вообще браться за перо? Он подразумевал другое: писатель должен отбросить все эгоистическое, мелкое, не тянуть на бумагу свое раздражение, житейскую неустроенность, обиды, неприятности, несварение желудка, ссору с женой, не сводить личных счетов, не выгадывать чего-либо, кроме самой литературы, надо брать читателя объективной силой и правдой слова, а не провоцировать эмоциональной необузданностью или сплстниче-скими намеками на гнев, ожесточение или хотя бы растроганность. Писатель должен быть чист, бескорыстен, свободен от грубых житейских тяжестей. Вот уж чего вовсе не умел Лесков, особенно в первый период своей литературной деятельности. Он перенес на страницы романа все свои обиды и злобу, личные счеты, семейные неурядицы, идейные разногласия низвел до неприятных дрязг; задыхаясь от спешки, выложил все, что стеснилось в груди. Знакомые узнавали себя на желчью облитых страницах, читатели угадывали за прозрачными псевдонимами известных деятелей, литераторов, в карикатурном смещении – реальные события, происшествия, драмы. Злободневность самого низкого пошиба усугубила отрицательное отношение передовых людей к «Некуда», скрыв и то хорошее, что в этом первом из полемических романов было.

Достоевский в «Бесах» стоял примерно на тех же позициях, что и Лесков, и его роман можно было, не принимать, оспаривать, осуждать, но никому не приходило на ум обливать автора тем презрением, что выпало на долю Лескова. И дело тут не в гениальности Достоевского (любопытно, что Достоевский обмолвился страшным словом «гениально» в адрес самого Лескова в связи с образом Ванскок), а в твердости, последовательности, цельности выстраданного, вы-боленного мировоззрения Достоевского, в неизменности его пусть и ошибочной позиции. Лесков же казался перебежчиком, изменившим своим убеждениям из страха перед реакцией, угождающим властям, дабы замазать либеральные грешки ранней молодости. Это, конечно, не так, но прочной позиции, единого, цельного мировоззрения у Лескова действительно не было. В этот период жизни он походил на растение, лишенное корней и питающееся из воздуха. Личная злобная интонация «Некуда», как и последующих романов, освобождала современных Лескову литераторов от всякой сдержанности в отношении него. Он сеял ветер, а пожинал бурю.

Не сделав никаких выводов из скандала вокруг «Некуда», он торопится опубликовать новый роман, «Обойденные», с художественной точки зрения едва ли не худший из всего им написанного, и еще наращивает курган над своей могилой. В романе этом интересно лишь признание героя, художника Добровольского, в котором Лесков вывел самого себя: «Он сам ничего не отстаивал, ни за что не бился крепко». Есть там и знаменательная ссылка на Белинского, прекрасно говорившего, что «тому нет спасения, кто в слабости своей натуры носит своего врага». В этих двух фразах проглядывала надежда на грядущее выздоровление Лескова. Похоже, он впервые усомнился в собственной непогрешимости и в органичности избранной позиции. Впрочем, до того, как исцеление наступило, Лесков разразился ужасным романом «На ножах». В этом расхристанном, неряшливом романе-пасквиле люди начала семидесятых годов изображены моральными уродами, хищниками и преступниками. Этим выродкам противопоставлена наивная шестидесятница Ванскок, восхитившая не только Достоевского, но и Горького.

Надо сказать, что Достоевский, благоволивший к Лескову, брезгливо отмахнулся от этого романа: «Много вранья, много черт знает чего, точно на луне происходит. Нигилисты искажены до бездельничества». Трудно поверить, но к этому времени уже писались «Чающие движение воды», переименованные потом в «Божедомов», и, наконец, в «Соборян», под каковым названием они и появились всего через год после «На -ножах». И столь же трудно поверить, что много раньше была опубликована смешная и грустная, пряная и задорная, отливающая всеми цветами радуги, истинно лесковская – в нашем нынешнем понимании – бессмертная «Воительница». Вот как уже хорошо мог писать тогда автор вздорных и неряшливых романов!

Но не следует особо удивляться, что «Воительница» прошла незамеченной, что и великолепные (горьковское слово) «Соборяне» не обезоружили противников Лескова. Он и сам-то еще не знал, что выздоравливает, что пережитый им кризис на исходе, подавно не ведали о том другие, тем более, что ненужные вставные образы Варнавки Препотенского, Термосесова и Базюкиной («Соборяне») являли собой все те же знакомые и докучные лесковские карикатуры. Тяжело читать тогдашние отзывы на «Соборян» и другие произведения Лескова, прочно вошедшие в сокровищницу русской и мировой литературы, но нельзя обвинять современников Лескова в слепоте и несправедливости. Легко нам все видеть из отступающей дали лет. Но в ту пору, когда торжествовала реакция, когда подвергнутый гражданской казни Чернышевский томился в сибирской ссылке, когда казематы Петропавловки уже не вмещали узников и захлебнулось в крови польское восстание, когда лучшие люди настойчиво и мучительно искали новые пути и способы борьбы и разгорался жертвенный пламень в груди самых нетерпеливых и отважных, писатель, «поигравший» с либеральными идеями и резко отвернувшийся от них, сотрудничающий с ненавистным и презренным Катковым, не мог быть прощен и принят в душу за несколько, пусть и первоклассных, рассказов и высокоталантливый роман, восхваляющий не борцов за идею, а служителей церкви. Вблизи не так-то просто было разглядеть, что протопоп Туберозов – белая ворона среди церковников, недаром же становится он жертвой консистории, и автор возносит его не во славу, а в укор официальной церкви. Но, пожалуй, довольно на тему о непризнании, хотя в течение двадцати (!) лет это было трагедией Лескова, его адом.

Важно, что процесс внутреннего оздоровления, начавшийся еще в глубине кризиса, с «Соборянами» обрел зримую очевидность. В последующее пятилетие, когда были созданы «Запечатленный ангел», «Очарованный странник», «Захудалый род», завершился отход Лескова от реакции, он резко порвал с Катковым и мощно двинулся той столбовой дорогой, что привела его к бессмертию.

Так что же спасло Лескова? Позволю себе снова прибегнуть к длинной цитате. Лесков писал о себе: «Я смело, даже, может быть. дерзко думаю, что я знаю русского человека в самую его глубь, и не ставлю себе этого ни в какую заслугу. Я не изучал народ по разговорам с петербургскими извозчиками, а я вырос в народе, на гостомельском выгоне, с казанком в руке, я спал с ним на росистой траве ночного, под теплым овчинным тулупом, да на замашкой панинской толчее за кругами пыльных замашек, так мне непристойно ни поднимать народ на ходули, ни класть его себе под ноги. Я с народом был свой человек, и у меня есть в нем много кумовьев и приятелей, особенно на Гостомле, где живут бородачи, которых я, стоя на своих детских коленях, в оные былые времена, отмаливал своими детскими слезами от палок и розог. Я был этим людям ближе всех поповичей нашей поповки, ловивших у крестьян кур и поросят во время хождения по приходу. Я стоял между мужиком и связанными на него розгами... Я не верю, чтоб попович знал крестьянина короче, чем может его знать сын простого, бедного помещика».

Народным духом, любовью и близостью к народу и был спасен Лесков. Он увидел в русском национальном характере то, что оставалось скрытым от многих крупных художников его поры и более поздних лет: одухотворенную красоту, великую телесную и душевную силу, верность нравственному идеалу. От протопопа Туберозова пошла галерея лесковских праведников, включающая и трогательных инженеров-бессребреников, и эпического несмертельного Голована, и мужика-страстотерпца по кличке Пугало, и того солдатика, что покинул пост, дабы спасти утопавшего, и смешного бедолагу тульского Левшу, который на жалком своем смертном одре помнил лишь о пользе государства и народа русского.

От дьякона Ахилки из тех же «Соборян» пошли чудесные, чистые сердцем лесковские богатыри, чья сила иной раз расходуется впустую, но может, коли надо, и горы передвинуть, землю и небо поменять местами, величайшие дела совершить для человечьей пользы, недаром же Северьянычу «за народ очень помереть хочется».

Все большие русские писатели горячо любили народ, кровавыми слезами обливались над его муками. Но они видели в народе прежде всего страдательное начало. И это не удивительно, такова была российская действительность. Герои русской литературы, взятые из народа, всегда несчастливы, загнаны, обречены, порой они так и светятся добротой и благородством, но до чего же жалка, беспомощна, бессильна их доброта! Прекрасен и мудр толстовский Платон Каратаев, да ведь мудрость его лишь в смирении, покорности, в особом таланте безропотно и легко подчиняться неумолимому ходу жизни. И у писателей более поздних, нежели Лесков, у зрелого Чехова, Куприна, Бунина простые русские люди, особенно деревенские, изображались только в мученическом венце. Наблюдая российский человеческий пейзаж, Чехов «оптимистично» полагал, что русским людям звезды засветят лет через двести. А чего он мог ждать от своих чиновников, дряблых интеллигентов, сонных мещан и темных мужиков? Единственный огневой человек простого звания у Чехова – это вор и поджигатель Мерик. На какие поступки способны обитатели Растеряевой улицы, так горько и беспощадно нарисованные Глебом Успенским? Новые герои, люди сильные, красивые, страстные, жертвенные, бунтари и борцы, появились лишь у Горького. Но и сам Горький с великим литературным беспристрастием считал, что не он первый высмотрел таких людей в российских сумерках, а Николай Семенович Лесков. Отсюда и преданная любовь Горького к Лескову, отсюда их прочная, хотя и трудно уловимая рассеянным взглядом связь. Оба крепко верили в измученный, замордованный, испытанный холодом и голодом, произволом помещиков и чиновников, всех властей предержащих, великий и бессмертный русский народ, в его прочный, охватистый ум, приимчивую, выносливую душу, моральную силу и готовность к подвигу. Такие великаны духа, как протоиерей Туберозов из Аввакумовой породы мучеников, как очарованный Северьяныч, готовый в любой миг скинуть рясу и амуничку надеть, как праведный Голован или угрюмый мужик Пугало с детски чистым сердцем, как гениальный Левша, чудак-искусник и русский патриот, как артельный глава Лука Кириллов, рискнувший жизнью ради веры, способны на бесподобные и невиданные дела в свой звездный час. И когда смотришь на этих людей, любуешься их удалью и силой, верностью нравственному долгу, чистотой и несокрушимостью, понимаешь, почему забитая, нищая, отсталая Россия, как и было предсказано в знаменитой прокламации, первой осуществила великое дело социализма.

Хоть я и обещал рассчитаться с темой непризнания Лескова, но вынужден снова вернуться к ней. Иначе у читателя может возникнуть впечатление, будто обновленному Лескову под ноги стелились только мягкие, душистые травы или толстые персидские ковры. Да нет, так в жизни не бывает. Путь его продолжал оставаться жесток и ухабист. Ему не верили, у него выискивали дурные намерения, скрытые подвохи. Показателен пример «Запечатленного ангела» – одной из вершин лесковского творчества и сказовой литературы всего мира. Это история о том, как корыстные чиновники «запечатлели» – припечатали казенной сургучной печатью – и конфисковали у раскольничьей артели, строящей мост через Днепр, старинную икону с изображением ангела в древнем строгановом пошибе и как глава артели Лука Кириллов перешел по цепям недостроенный мост, чтобы эту икону вернуть и «распечатлеть». Рассказ о чуде, вернее, о чудесах, но с тонкой лесковской иронией, ускользнувшей от современников. Чудо, явленное раскольничьим богом, перекрывается в финале рассказа чудом бога православного, из-за чего все раскольники отказываются от старой веры. Это осудил даже Достоевский, которому рассказ в целом очень понравился, остальные же критики били по обыкновению сплеча. И не заметили, что никакого второго чуда не произошло – просто ловкий человеческий обман. Таким образом, раскольников привело к новой вере мошенничество. Злым ядом окропил Лесков мнимо умилительную развязку своего сказа, а его бранили за выслуживание перед официальной церковью!

Не стоит удивляться, что критика не поняла и почти не заметила «Очарованного странника». Те же, кто отозвался на эту вещь, за фабульной занимательностью проглядели главное: эпический образ Ивана Северьяновича Флягина, что долгие годы, подщетиненный, просидел сиднем в Рынь-песках, как былинный Илья Муромец на печи, прежде чем принялся богатырство-вать. Но сходства никто не заметил, и образ оказался слишком нов, непривычен в державе практического реализма, и многомудрые литературные доки слепо прошли мимо великого. Но читатели, а их у Лескова с каждым годом становилось все больше и больше, с восторгом встретили «Очарованного странника».

Читатели и вообще признали Лескова гораздо раньше, нежели коллеги по литературному труду. Его уже читали и во дворцах – буквально: царская семья устраивала чтение вслух «Запечатленного ангела» – и в хижинах, в молодой и старой столице, в губернских городах и уездной глуши, читали по всей России и за границей, а критики еще прикидывали, каким тоном позволительно говорить о грешном Лескове. Не случайно в лучшей и единственной серьезной прижизненной статье о творчестве Лескова автор назвал его «больным талантом», а он и тому был рад. Но стареющий Лесков мог с полным правом сказать, что с читателями его уже не поссорить.

Рядом с «Очарованным странником» по зрелому, уверенному мастерству стоит «Левша» – сказ о том, как тульские мастера аглицкую блоху подковали. Тут что ни строка – фейерверк, что ни образ – открытие. Гениальный Левша с выдранными волось-ями, в тощей груди которого бьется чистое и верное сердце русского патриота, «мужественныи старик» атаман Платов, растерявший на дворцовом паркете гордость бесстрашного воина, царь Николай – самовлюбленная дубина – и главные и второстепенные персонажи поражают искусством словесной лепки. А каким дивным языком поведана эта история, сколько тут замечательных словечек, изобретенных неисчерпаемой фантазией автора! Как освежен, взбодрен русский язык, недаром же многое из «Левши» перешло в живую разговорную речь. Насколько были бы мы беднее без «клеветона», «нимфозории«, «буреметра», «потной спирали», «долбицы умножения», «мелкоскопа», «тугамента», «Аболона Пол-ведерского», «графа Кисельвроде» и «морской свинки», приключившейся с Левшой от корабельной качки.

Сам Лесков особенно ценил концовку сказа, где умирающий Левша – его пьяненького «на парат уронили» – просит сообщить государю, чтоб ружья не чистили толченым кирпичом, а чистили бы по аглицкому способу, подсмотренному им в Лондоне. Но военный министр, граф Чернышев, скрыл завещание умирающего, и от этого в Крымской войне большой конфуз вышел.

В своем с поверхности развеселом сказе Лесков беспощадно издевается над тупостью, жестокостью, непросвещенностью николаевского режима и с огромной любовью изображает простого человека, самородка Левшу, которого царская Россия сожрала, как свинья своего поросенка.

И до конца дней останется Лесков певцом народной русской красоты и непримиримым врагом всех, кто эту красоту унижает, будь то недостойные пастыри, мздоимцы-чиновники, мещане духа, охранители беззакония.

Конечно, Лесков не примкнул к революционным демократам, об этом и речи не было, но фронт врагов его переменился. Теперь на него кидались сподвижники Победоносцева, церковные мракобесы, реакционеры всех рангов, это мешало жить, но душу не ранило.

Пусть не сетует читатель, что я оборвал рассказ о земном пути Лескова на половине. Но событийная ткань его жизни после возвращения из-за границы представляет интерес лишь для специалистов-литературоведов. Ибо ничто уже в его внешнем существовании не играло сколько-нибудь важной роли в формировании личности, как некогда Орловщина, или киевская пора, служба у Шкотта, или начальный Петербург со страшным фиаско, или первая поездка за границу. Он будет еще наезжать в Киев и в Москву, проводить лето в Аренсбурге и в Мерекюле на Балтийском море и петербургских дачах, совершит новые поездки за границу, будет служить в министерстве народного просвещения и с громким, им же самим вызванным скандалом расстанется со службой, будет встречаться со множеством людей, до конца дней предпочитая конфликтный характер отношений, будет рвать последние связи с родными, расходиться с женой, сдавать сына в солдаты, удочерять богоданную сиротку, драться с остзейскими немцами в порыве национальной гордости, но все это, найдя то или иное отражение в литературе, нейтрально к внутренней работе, которая вывела его из душевного и литературного кризиса и определила дальнейшую жизнь духа.

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 4-м номере читайте о знаменитом иконописце Андрее Рублеве, о творчестве одного из наших режиссеров-фронтовиков Григория Чухрая, о выдающемся писателе Жюле Верне, о жизни и творчестве выдающейся советской российской балерины Марии Семеновой, о трагической судьбе художника Михаила Соколова, создававшего свои произведения в сталинском лагере, о нашем гениальном ученом-практике Сергее Павловиче Корллеве, окончание детектива Наталии Солдатовой «Дурочка из переулочка» и многое другое.



Виджет Архива Смены

в этом номере

Прошу слова!

Трудная любовь