Рассказ
И не срочно нужно было попасть к нефтяникам, в Небит-Даг. До Баку я доехал поездом. Тогда еще не ходил железнодорожный паром между Красноводском и Баку, а курсировали обычные пассажирские пароходы. Мне не везло. Три последних дня Каспий штормовал, ни одному судну выхода из порта не давали, и теперь кассы морского вокзала осаждало не менее тысячи человек. Восхищаясь собственной догадливостью, я вскочил в такси и помчался в аэропорт. Когда мы подъехали, я нетерпеливо полез за бумажником, но водитель почему-то счетчика не выключал и смотрел на меня с ласковой укоризной. — Ты чего? — сказал я.— Выключай свою машинку, тикает же! — Ай, дорогой,— сказал он, прямо-таки светясь от доброжелательства.— Ты туда погляди, во-он туда! Я поглядел. — Поехали? — ласково спросил он. — Да,— пробурчал я.— Чертов Каспий! Когда наша машина остановилась у морского вокзала, как раз в том месте, с которого мы час назад уехали, я спросил раздраженно: — А сразу не мог сказать, что там столько этих, догадливых? — Ай, джан, ты не понимаешь, что такое жизнь,— сказал водитель, пряча деньги и не давая сдачи.— Ну, смешной человек! Я думаю, как мы, бедные, будем выполнять план, когда построят паром или наш Каспий вдруг станет тихим-тихим, как мышь. — Выполняешь, бедный, так хоть бы не хвастал. — Зачем сердишься? Не понимаю,— сказал он и пожал плечами.— Не понимаю... Билета я, конечно, не достал. Через три часа перегруженный пароход ушел. Я тоскливо посмотрел ему вслед и побрел вдоль набережной. Липкая от соли вода плескалась о камни медленно и томно. Я остановился прикурить, и тотчас же рядом резко тормознула «Волга». — Эй, джан! — закричал водитель.— Ты еще сердишься? Не отвечая, я двинулся дальше. И смотреть не хотелось на его ласковую физиономию. Он выскочил из машины, догнал меня, схватил за плечо и жарко зашептал на ухо: — Не сердись, дорогой! Иди сейчас на тринадцатый причал, спроси «Отважный», скажи ему: Яша просил помочь. Он идет в Красноводск. — Иди, иди! — сказал я раздраженно.— Отважный! — Ай, веселый человек! — закричал он сердито.— Ай, смешной какой! Я тебе говорю: иди на причал, спроси караб (он так и сказал: «караб») «Отважный», скажи капитану Гицо: Яша просил помочь. Понимаешь? Или не понимаешь?.. Он замолчал, дернул себя за иссиня-черный ус, усмехнулся злорадно: — Ай, весело тебе будет ехать! Попутчик будет — ай, ай!.. — Что? Какой попутчик?.. — Поехали, шофер! — позвали его из машины. На самолет опоздаем! — Еще один догадливый?— поинтересовался я. — Ай, не говори, пожалуйста! Что мы будем делать, если наш Каспий станет тихий-тихий? Не понимаю, не понимаю! — Веселый ваш Каспий! — пробормотал я ему вслед. «Отважный» оказался огромным мрачным танкером. Он терся грязно-зеленым боком о пристань, ватерлиния едва проглядывала сквозь воду: так тяжело он был нагружен. На носу возились три матроса, блестя голыми бронзовыми спинами. Никого больше не было видно, и от этого танкер казался еще больше и пустыннее. Капитан Гицо, высокий, могучего сложения старик в белом кителе, с седыми усами под грозным красным носом, выслушал меня, вежливо улыбаясь, спросил кротко: — А там, скажите, пожалуйста, много еще осталось людей на пристани? — Да человек триста. — Так-так, так-так! — проговорил он задумчиво и вдруг, побагровев, гаркнул: — Семечкин! Появился матрос. Капитан Гицо кивнул на меня: — Еще один. Проводи его в дежурку.— И снова закричал, побагровев мгновенно: — Сообщить в порт: прошу выход! Еще час — и у меня на борту будет триста человек! — Извиняюсь,— негромко и вежливо сказал он мне.— Мой племянник Яша думает, что у меня не танкер, а теплоход «Россия». Матрос показал мне дверь и побежал на корму, грохоча сапогами по металлической обшивке. Я толкнул дверь и остановился на пороге, ожидая увидеть полную комнату людей. Но не увидел ни комнаты, ни людей. То, что вежливый капитан Гицо назвал дежуркой, представляло собою тесный закуток с пыльным иллюминатором. У стен были привинчены к полу две железные койки того же грязно-зеленого цвета, что и борта танкера, посредине — маленький квадратный стол, сверху на длинном шнуре спускалась маленькая лампочка с жестяным абажуром. Когда мои глаза свыклись с полумраком каморки, я заметил на спинке одной из кроватей чьи-то длинные ноги, обтянутые белыми парусиновыми штанами. Обладатель их лежал на койке и, покуривая, читал газету. Вокруг тонкой шеи его был повязан красный платок, на губе топорщились неряшливые усы, нос его в фас был тонок; глаза, узкие, маленькие, ленивые, смотрели на газетный лист с внимательным равнодушием. Он даже не шевельнулся. Я оторопело присел на свободную койку — было от чего оторопеть! — закурил и сказал: — Здравствуй, Боря! Только тут он повернул ко мне бледное острое лицо, сморщился, узнавая, кивнул: — Привет! И уткнулся в газету. И если у меня была хоть тень сомнения в том, что я не обознался, то она тут лее улетучилась: вот точно так же он посмотрел бы и ответил, если бы я вошел в его комнату в Москве за пустяковым делом. Так он смотрел и здоровался, когда мне случалось к нему заходить. Но это было года три уж назад, после этого я его не видел. От знакомых ребят я слышал, что он с отличием защитил диплом и был оставлен в аспирантуре. Слышал я также, что он взял в соавторы своей работы заведующего кафедрой, талантливого пройдоху. Говорили еще, что девушка, за которой он ухаживал три года, неожиданно вышла замуж за его приятеля и уехала с ним на Север. Я думаю, что так оно все и было. Или могло быть, судя по его характеру. А Бориса я знал неплохо: мы были одногодками, только он учился на истфаке. Как-то жили даже в одной комнате общежития, но у него была скверная привычка ложиться спать в три часа ночи, и я быстро от него переехал. Парень он, в общем, был безобидный и довольно бесхитростный, мог подолгу и интересно рассказывать о систематизации книжных фондов при Иване Грозном и самозабвенно собирал радиоприемники мал мала меньше, чтобы при случае подарить кому-нибудь на свадьбу или день рождения, а потом переключился на телевизор и до трех часов ночи колдовал над схемами, удовлетворенно похмыкивая и иногда начиная тихонько свистеть. Жить с ним в одной комнате было спокойно, и я не уехал бы от него так скоро, если бы не эта его привычка жечь свет до трех ночи. На факультете его почему-то считали стилягой и высокомерным пижоном, но те, кто знал его ближе, этого мнения не поддерживали, а только необидно посмеивались над постоянством его привычек и флегматичностью. И теперь, глядя на его длинные ноги, я отметил с удовлетворением, что коль скоро его начали посылать в такие командировки, столь же скоро ничего не останется ни от его привычек, ни от его флегматичности. — Судьба играет человеком. Ты в командировке? — Нет, я провожу свой трудовой отпуск,— сказал он равнодушно. Было от чего поперхнуться: отпуск проводит! Трудовой отпуск! Где? В Красноводске, то есть даже еще и не в Красноводске! Кто? Шабулин! — А Подмосковье?!— закричал я.— Твое любимое Подмосковье, полчаса на электричке и пять минут ходьбы от станции? А, Боря? Не отрываясь от газетной страницы, он счел нужным пояснить: — Очевидно, какие-то личные дела потребовали моего присутствия в Красноводске. — Дела? Личные дела? В Красноводске? Он не ответил. — Ну, милый,— сказал я,— ты даешь! Других слов я найти не смог. Мы вышли из Баку. Было тихо. Началось ночью, не знаю во сколько. Спал, и мне приснилось, что я сижу на качелях, а два дюжих парня раскачивают их. Приятно качаться так пять минут, и пять минут я даже жмурился от удовольствия. Потом прошло еще пять минут, еще десять минут, а они и не думали останавливаться, эти мальчики-сдельщики. Я им закричал: кончайте, я платил только за пять минут, а им хоть бы что — раскачивают себе. Голова — у меня на этот счет крепкая, но в конце концов замутило. Вот тут я и проснулся. Лампочка на шнуре была неподвижна, а стены, пол, иллюминатор, наши койки — все качалось вокруг нее: вверх — вниз, с боку на бок. Квадрат стола выписывал под лампой круги и эллипсы, желтое пятно света было то на моих ногах, то отползало к двери, потом пересекало камору наискось, чтобы на миг задержаться на голове Бориса. Брюки его и рубашка были аккуратно повешены на спинку койки, туфли ползали по полу вперемешку с моими. В трусах, с красным платочком на шее, Шабулин лежал поверх одеяла и равнодушно смотрел в потолок. В выражении его лица проскальзывало что-то необычное, что-то вроде озабоченности: он морщился, кривил губы, хмыкал,— и я подумал, что если уж мне, человеку, привычному к морю, становится худо, то каково ему: он ведь и моря-то толком не видел, разве что Московское. Я посидел на койке, стряхивая тупую одурь от сильной и мерной качки, стал одеваться. Сказал Борису: — Пойдем наверх, Боря, там посвежее, полегче.— И хотел уж прокричать все это снова, памятуя его привычки, но он молча поднялся и стал влезать худыми ногами в парусиновые штаны. Распахнув дверь, я сунулся в темноту и тотчас получил по лицу мокрой холодной тряпкой. Я закрыл дверь и отдышался, сразу стало свежо и весело. Борис сунулся тоже и тоже отшатнулся за прикрытие двери. — Ух, хорошо! — закричал он. В стенном шкафчике мы нашли три старых плаща с капюшонами, огромные, в дырах. Выбрали два поменьше и поцелее, завернулись в них и полезли наружу, точно нырнули в холодную воду. Поплутав осторожно по каким-то переходам, мы почувствовали, как снизу дохнуло теплом и палуба под ногами завибрировала от ровных и мягких ударов: мы были над машинным отделением. Позади, над капитанской рубкой, мерцал клотиковый огонь, мощный прожектор бил слепящим узким лучом от кормы к носу. Мы очутились на узкой площадке, огороженной перильцами, забились под укрытие спардека и съежились там, защищенные, хоть и плохо, от ветра. Танкер сидел низко, волны перекатывались через него, но до верхней палубы не доходили, дробились об углы и щиты, взвивались вверх белыми фонтанами, а здесь их уже рвал ветер и рассеивал над черным тяжелым телом судна, делая прожекторный луч четко узким и дымным. Пол под нами был теплый. Мы пригрелись, попытались закурить, но ничего не вышло: спичка не горела, а папироса мгновенно размокала в руках. Я глянул на Бориса: чернели глазницы на бледном лице, открытый рот и мокрые усики над губою. «Повезло нам»,— хотел сказать я ему сочувственно, но для этого нужно было кричать, а напрягаться не хотелось. Я снова влез в плащ, как суслик в нору, и нахохлился. Удары по борту становились резче и чаще. По-видимому, мы входили в центр шторма. Я подумал, что нужно бы вернуться в кубрик, но от одного воспоминания о мутных его стенах и желтом пятне лампы стало мне совсем худо. Я решил, что лучше уж здесь, где вода и ветер, резкий, холодный, чистый. И вдруг мне послышались какие-то странные звуки: то был не шторм и не рокот машин. Я высунулся, с недоумением вгляделся в Бориса: черное пятно его рта становилось то больше, то меньше, блестели порою зубы — он пел. Да, он пел, и от изумления я даже позабыл о своей болезни, вылез из-под капюшона и уставился на него: да, пел, черт его возьми, и даже смеялся! Особенно высокая волна накатила на танкер, вздыбилась от бортов и окатила меня так, что потекло за шиворот. Я быстро спрятался и почувствовал глухое раздражение. Борис наклонился ко мне, прокричал: — Как думаешь, двенадцать баллов есть? — Фиг тебе! — закричал я.— Три балла! Было, конечно, не три, а все семь или восемь. Но мне почему-то стало обидно: я, плававший, хоть и не подолгу, на трех морях, буду выворачиваться наизнанку, а он, этот любитель Подмосковья, хоть бы что и готовит теперь для своих приятелей рассказ о том, как он попал в двенадцатибалльный шторм. «Фиг тебе, а не рассказ»,— подумал я и снова закричал: — Три балла — и все! — А больше будет? — На Каспии больше не бывает!.. Тут мне пришлось ползком вдоль стенки пробраться к перильцам и перевеситься через них: доконал меня-таки Каспий. Я радовался тому, что темно и Шабулин ничего не видит и не слышит. Но он понял, в чем дело, и больше не пел, а погодя закричал: — Тебе плохо, да? Я сделал вид, что ничего не слышу. — Плохо тебе? — Нет, ты лучше скажи,— заорал я,— за каким чертом тебя несет в Красноводск? Ты мне это скажи! Он, как черепаха, втянул голову в панцирь капюшона, сощурился оттуда и коротко шевельнул губами. — Что? — закричал я. Он снова пошевелил губами. Я хотел уж ругнуться, но он придвинул свой рот к моему лицу и сказал нормальным голосом: — Смеяться будешь. — Нет! — замотал я головой. Мне и в самом деле было не до смеха. — Будешь,— сказал он.— Я бы и сам стал смеяться... Было далеко за полночь. Наверху нет-нет да и проблескивала свежая звезда, но танкер все било и било штормом. Мы молчали. Но вдруг Борис осадил назад капюшон и закричал: — Дом напротив нашего общежития помнишь? Я кивнул, чтобы он отвязался: мне было по-прежнему худо. — Помнишь? — повторил Борис. — Да помню! Помню! — рявкнул я со злостью, почувствовал себя неожиданно бодрее и решил, что нужно кричать, раз это помогает от морской болезни. — Там общежитие пединститута! — сообщил Борис после продолжительной паузы. — Знаю! — А я где жил, там и живу! — крикнул Борис. — Молодец! — А она, оказывается, жила напротив! — Вот и хорошо! — закричал я и тут же спохватился: похоже, что Шабулин начал что-то рассказывать. — Кто она? — Девчонка! Теперь я уже кричал не только для того, чтобы отогнать муторность, но и чтобы сократить паузы между его сообщениями. — Какая? — Пятикурсница! — Понятно! Дальше! — Она там два года жила! — Ага! — Смотрела в мое окно! — Бессовестная! — Как я собирал телевизор. — Хулиганка... Вот так мы и разговаривали. На мои слова он почти не обращал внимания, только смотрел, слушаю ли я его, и, если я ничего не кричал, он повторял то, что выпалил раньше, терпеливо ждал моего ответа и начинал снова: — Она, оказывается, думала, что я упорный! — Ага! — Потому что до трех часов ночи не сплю! — Есть! — Она, оказывается, училась у меня упорству! — Понятно! Он покрутил носом и замолчал. Я очень ослаб от криков, потянуло на сон, но лишь закрывал глаза, как снова оказывался на качелях. «И с чего бы это? — думал я вяло.— На трех морях плавал, а ведь это даже и не море, если говорить строго. Какое это, я черту, море, даже нет выхода к океану!» — Это было неделю назад! — прокричал Борис. — Что это? — Да эта ерунда! — Понятно! — Она увидела, как я собираю чемодан! — Ясно! — Как я сел на стул и смотрю, все ли взял! — Ага! — Как я курю и оглядываю комнату! — Угу! — Как я надел пальто и взял чемодан! — Ого!.. Если не принимать во внимание паузы и мои (реплики, которые носили исключительно вспомогательный характер, далее выглядело примерно так: — Она побежала вниз! Она встретила меня на улице! «Вы далеко уезжаете?» — спросила она. «Далеко,— сказал я.— В пустыню»,— сказал я. «Я так и знала,— сказала она.— Вы, наверное, геолог!» Пауза была длиннее, чем обычно. — «Так и должен настоящий человек уезжать,— сказала она! — снова закричал Борис.— Побросать в чемодан вещи, покурить и уехать,— сказала она! — Легко и просто,— сказала она! — Без оглядки»,— сказала она! — Давай-давай! — поторопил я Бориса. Он передохнул и, напрягаясь, продолжал кричать: — «Спасибо вам,— сказала она! — Вы очень мне помогли,— сказала она! — Вы мне жить помогли,— сказала она! — Я вас всегда буду помнить,— сказала она! — Я вас люблю»,— сказала она! — А ты что? — А я ничего! — Ура! — закричал я и побежал было к перильцам, но Борька ухватил меня за воротник и кричал в лицо: — «Желаю вам успеха»,— сказала она! — Пусти! — «Вы настоящий человек»,— сказала она! — Пусти, черт! — «Я желаю вам трудных путей и трудных побед»,— сказала она! Тут я вырвался и, облегчившись, вернулся. Борис молчал. — Давай, поехали! — кивнул я ему. Он откинулся к стене спардека и коротко, вяло пошевелил губами. — Что?!— закричал я и придвинул свое ухо к его лицу. Наш танкер швыряло, как бревно, с волны на волну, он погружался до нижних надстроек, и снова всплывал, и снова погружался, бултыхаясь в свистящей пене. Была штормовая каспийская ночь, был жесткий ветер, чистый и горький от соли. — А я шел в прачечную,— негромко сказал Борис.— Сдавать белье... — Проклятый Каспий! — только и смог я выговорить. Мы долго сидели молча. Лицо у Бориса было жалкое, растерянное. Привалившись к стене, он смотрел куда-то вперед, где прыгал и метался фонарь носового огня. Потом вдруг вскочил, схватил меня за плечи, встряхнул и закричал яростно: — Я ни в какую ни в пустыню, понял?! И вообще я никуда, понял?! И никакой я не геолог! В прачечную — грязное белье, ясно? — Знаю, Боря,— пробормотал я, забыв, что он не может услышать, но каким-то чудом он все-таки услышал или угадал по движению губ.— Это я знаю. Но быть хорошим историком — это не менее важно. И ты знаешь это. — Знаю,— сказал он и отпустил меня, сел рядом, и мы долго еще молчали. Потом вернулись в дежурку. Дверь захлопнулась. Стало вдруг очень тихо: шторм остался снаружи, а здесь только стены раскачивались вокруг неподвижной лампы. Но я как-то и не обращал уже на это внимания. Была слабость, голова уже не кружилась, и было почему-то горько и тягостно. Я добрался до койки и тяжело опустился на нее. Борис сел рядом. — Пришлось брать отпуск, вот такие дела,— сказал он, точно выдохнул. — Дела...— отозвался я.— А она красивая? — Да нет, что ты! Маленькая, худая, толстые очки... Она, понимаешь ли, на другой день уезжала работать в какую-то деревню, в Сибирь. Спи-ка ты. Совсем зеленый... И стал стаскивать с меня куртку. — Погоди, Боря. А ведь она бы и не узнала, что ты — в прачечную, а? — Она-то не узнала бы,— сказал он и поднял на меня растерянный взгляд.— Она бы не узнала, конечно... А мне каково? — Погоди еще, Боря, а почему именно Красноводск? Почему Красноводск? — Пустыня там есть? — Есть. — Вот видишь, и пустыня есть... — Боря,— сказал я.— Ты настоящий человек. Поверь, ты действительно настоящий человек! Замечательный ты человек, Борька! Ах, черт, дай твою лапу! — Да нет, что ты,— сказал он и невесело хмыкнул.— Глупо как-то... — Говоря откровенно, мне и без того давно хотелось посмотреть, что это за Красноводск,— добавил он позже.— Интересно все-таки. Давно собирался. — Врешь,— сказал я.— Не нужно врать, Боря, совсем это не нужно. — Да, вру,— сказал он. И, помолчав, равнодушно добавил: — Как ты думаешь, нас не потопит? — Нет, он же как огурец, наш танкер, в нем девяносто восемь процентов воды,— ответил я, силясь улыбнуться.— Пресной воды для Красноводска... За Красноводским аэропортом, если выйти из гостиницы для транзитных пассажиров и пройти два километра точно на север по раскаленному песку, можно увидеть большой камень. Впрочем, это даже и не камень, а то, что осталось от бархана, развеянного афганцем, этим веселым ветром,— сердцевина бархана: она крепко слежалась и не поддалась ветру. Внешне ничем он не примечателен: просто полуметровой высоты валун на краю пустыни, греются на нем ящерицы, но увидеть их, чутких, трудно. В общем, камень как камень, в пустыне есть вещи и поинтереснее. И никогда не подумаешь, что для того, чтобы взглянуть на этот камень, стоит тащиться два с липшим километра по чертову пеклу. Такое уж это место — Красноводск. По улицам-то его идешь и чувствуешь себя пирожком, посаженным в подину русской печи, а о пустыне и говорить нечего. Но я все-таки пошел к этому камню. Когда, проснувшись вечером, я узнал, что Борис уехал обратно в Баку на пассажирском пароходе рейсом 18. 00, я вышел из гостиницы и двинулся по его следам. Песок хорошо сохранил их; следы вели прямо на север, одна цепочка туда, другая — обратно. Я прошел по этим следам немного больше километра, и вдруг цепочек стало не две, а четыре: две вели в пустыню, две — к гостинице аэропорта. Я быстро сообразил, в чем дело: Борис шел назад, потом, потоптавшись на месте, снова повернул на север, по старым своим следам, и лишь тогда уж вернулся окончательно. Все четыре цепочки обрывались у этого самого камня. На нем сидела ящерка. Она подняла голову и соскользнула в песок. Впереди до самого горизонта была пустыня — ровная, жаркая, без следов. Позади виднелся город. Чуть ближе — низенькие строеньица аэропорта. Я осмотрел камень. Камень был как камень, ничего особенного. Посидел на нем, покурил и пошел обратно. Но на полдороге усомнился: а вдруг я чего-то примечательного не усмотрел в этом камне? Ведь не мог же Борис лишний раз топать два километра лишь для того, чтобы, еще раз поглядеть на ординарнейший камень! Смешно сказать, но я вернулся, еще раз взглянул на камень, ничего, конечно, не приметил особенного, плюнул с досады и вернулся в гостиницу, разморенный и злой. — Странный он, этот ваш приятель,— сказал мне администратор.— Непонятный он какой-то. Я говорю: «Чего же вы так сразу уезжаете? Собирались пожить два дня, даже деньги вперед заплатили, а теперь уезжаете, даже не переночевали!» А он говорит: «Я уже все свои дела сделал». Интересные дела: походил по песку, пока вы спали, вызвал такси и уехал в порт. Непонятный он, этот ваш приятель. — Да, он такой,— согласился я, изнывая от обиды и зноя.— Непонятнее не бывает... «Эх, Борька, Борька,— думал я.— Эх ты, пижон, уехал, даже не попрощался! Эх ты!..» — Он просил передать вам привет,— сказал портье. «Все-таки передал,— думал я, поднимаясь в свою комнату.— Молодец, передал...» Но все равно мне было почему-то тоскливо, и я твердил себе, что, когда вернусь в Москву, обязательно съезжу к нему и спрошу, что такое увидел он в этом камне на краю пустыни. И пусть только не ответит!.. Самолет на Небит-Даг вылетел через два часа. Под крылом была пустыня, пустыня, пустыня. И, глядя на пустыню, красную от заходящего солнца, я вспомнил вдруг старый дуб, который рос возле заброшенной мельницы в небольшой деревеньке, одно название которой всегда возвращало меня в глубокое детство. Мы звали его Кощеем, этот дуб. Обрубленный черный ствол напоминал огромного уродливого великана с руками-ветками, застывшими напряженно, готовыми схватить каждого, кто осмелится подойти. И днем-то это место было не из приветливых, о ночи и говорить нечего. Однажды, распаленный приятелем, Валькой Уховым, я заявил, что пойду к Кощею и стукну по нему рукой. — Врешь,— сказал Валька,— сдрейфишь! И я пошел. Но приблизиться к дубу духу не хватило. Я отсиделся в кустах и, вернувшись, сказал Вальке: — Что, съел? И он посмотрел на меня с огромным уважением. Все лето я пожинал плоды своего «бесстрашия». Представляя меня ребятам с соседних улиц, Валька говорил: — Он ночью ходил к Кощею. На меня смотрели с почтением и завистью. Чтобы подтвердить репутацию отчаянного героя, мне приходилось нырять ласточкой с трехметрового обрыва, забираться на баштан к беспощадному сторожу Охрименко, который без раздумий палил солью; зажмурившись от страха, вцепившись в холку, трястись на спине норовистого колхозного жеребца. Новая слава моя была велика, но почему-то при новых знакомствах Валька Ухов говорил, гордясь мною: — Он ночью ходил к Кощею. Чувство неловкости, которое я при этом испытывал, запомнилось на всю жизнь. И я подумал тогда, над багровой пустыней, что ничего нет странного в поведении Бориса: просто он сделал то, чего когда-то в детстве, пятнадцать лет назад, не сумел сделать я: стукнуть рукою по уродливому стволу, дуба Кощея. Просто он вышел посмотреть на пустыню, посмотрел и пошел обратно. А с полдороги вернулся и еще раз посмотрел — для верности. А возможно, у него получилось так, как иногда бывает, когда напьешься и уходишь от колодца, и вдруг чувствуешь, что не совсем еще напился, и возвращаешься: пьешь уже досыта, чтобы надолго хватило. Так, наверное, вернулся и он. Глядя на пустыню, плывущую под низким крылом самолета, я думал, что по-разному учит нас жизнь честности, решительности и мужеству: одним на всю жизнь оставляет горячий стыд от мелкого мальчишеского вранья, другим подсовывает в окно напротив худенькую студенточку в толстых очках, третьих ведет на север или на восток большой страны по трудным дорогам за трудным счастьем, а часто дороги эти вообще не выходят за городскую окраину, но это совершенно ничего не меняет... С тех пор прошло два года. Я так и не собрался заехать к Борису: все откладывал и откладывал и теперь уж, видно, не соберусь. Я слышал, что он блестяще защитил диссертацию, отказался от соавторства со своим заведующим кафедрой, талантливым пройдохой, и неожиданно для всех счастливо женился на какой-то потрясающе красивой женщине, чуть ли не на опереточной актрисе. Не знаю, насколько все это верно. Раньше бы я никогда этому не поверил. Но ведь раньше я никогда не поверил бы и тому, что встречу однажды Бориса Шабулина в тесной дежурке танкера «Отважный» и увижу его следы, ведущие от гостиницы Красноводского аэропорта к невзрачному камню на самом краю пустыни.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Научно-фантастический роман. Продолжение. Начало см. в №№ 11 —17