Война катилась к закату. Бои шли уже на чужой территории, и народ наш в высочайшем и тяжелом напряжении доводил свое дело до победы. Каждый человек, каждая пара рук были необходимы на производстве, работавшем безостановочно и героически для фронта, и потому Красноярскому госпиталю было предложено запасаться топливом «своими силами».
«Силы» эти наскреблись в основном из команды выздоравливающих. Раненые стали готовиться к рейсу в верховья Енисея, где им надлежало валить лес, пилить его и колоть. Вот тогда-то и объявился из госпитальной гущи небольшого ростика, коренастый мужичок со светлыми пристальными глазами и бегучим вологодским говорком. Сноровисто и умело взялся он точить пилы и топоры, и видно было, что подпилок, разводка и всякий другой инструмент к руке, как говорится, этому мужичку, а посказитель, говорун он такой, что хоть на память записывай его байки.
Звали вологодского мужика Николаем, фамилия его была Кочин, отчество, для которого он тогда еще не совсем созрел, — Николаевич. С тяжелым ранением позвоночника Кочин сменил несколько госпиталей, в Красноярске перенес сложную операцию под местным наркозом и по сей день помнит, как «перепиливали его пополам». Помнит, как хирург предложил ему выпить спирта, а он, не пьющий отродясь, презирающий пьянство, поначалу отказывался, но потом согласился, потому что невмочь было уже боль терпеть. Хряпнул спиртику, совсем он веселый сделался и шутил с сестрами и с хирургом насчет того, чтобы его и в самом деле напополам не перепилили...
Он еще плохо ходил, еще и рана сочилась, однако настойчиво притирался к команде дроворубов, и врачиха, немолодая уже, умеющая многое понимать, спросила, зачем же он так рвется в лес. Ведь там будет тяжелая работа. И дал ей ранбольной Кочин странный, озадачивающий ответ:
— Я очень по природе стосковался.
Пароход «Чернышевский», состоящий в основном из труб — у него их было три в ряд! — дымя на весь Енисей, двигался вверх по течению семь верст в неделю, и только кустики мелькали... Плицы парохода заполошно бились о тугую, кружливую воду, мчащуюся из скалистого чрева. По-весеннему желтая вода бугрилась у железного носа парохода, захлестывая якорные ноздри, и ветрено плескалась белыми гривами обочь бортов, опадая за кормой кипящей полосою.
Сын тихой болотной стороны, дитя старинной, мудро притихшей на пологих холмах северной России, ранбольной Кочин глядел на ревущую реку, бьющуюся грудью о скалы, на воду, которая крутила, как веретенца, сорванные с берегов дерева, на скалы, вознесшиеся в такое поднебесье, что в голове шумело от прилива крови, когда задерешь ее, и тревожно было ему, и в то же время внутри его возникали стихи, созвучные этой природе; сознанием непокорности и могущества мира живого наполнялось существо солдата, и было смешно ему оттого, что мир этот собрался было остановить худой человечишка по имени Гитлер.
Двести с лишним верст штурмовал реку старый пароход. Дров извел столько, что их хватило бы на всю зиму не одному госпиталю, и всю дорогу маячил на носу парохода белоголовый приземистый мужичок, и все смотрел, смотрел, и дышал, дышал, и еще раз, теперь уже спокойным сознанием человека, познавшего смерть, отметил, что жизнь есть счастье и выше этого счастья кет ничего и никогда не будет.
Когда выгрузилась госпитальная команда с парохода, ранбольной Кочин тут же в лес подался и на первой же сопке замер, увидев неслыханно прекрасные цветы. Из рассказов солдат он знал, что в Сибири цветов много, что будто бы они восхитительны на вид, да отчего-то не имеют запаха.
Ядовитая сибирская мошка, разъедающая самое нежное: глаза, ноздри, губы, уши, — мошка эта заедала заживо ранбольного Кочина, а он стоял завороженным и даже руками не отмахивался — перед ним на тонком упругом стебле, загнутые, как ресницы, перламутрово блестели красные саранки, и в нежном их зеве темнела пыльца, а по стеблю изморозно вился серебристый пушок, и в розетке листьев цветка круглились капли росы.
Вокруг пестрели другие дивные цветы, но ранбольной Кочин увидит и узнает их потом. Пока же он протянул руку к саранке, осторожно отделил ее от земли и, боясь дохнуть, ступая, как на глухарином току, понес цветок людям и сказал им, что он нашел эдельвейсы, о которых только слышал. И люди, притихнув, смотрели на него и слушали, а врачиха сказала:
— Вот какой у нас ранбольной!
Было в ее словах и в голосе удивление и гордость, что именно в их госпитале, а не в другом каком лечится такой исключительный ранбольной и что не истребила война в человеке человеческое. Но каково же было удивление врачихи, когда ранбольной Кочин, комиссованный по чистой на родную Вологодчину, среди зимы принес и положил перед нею на стол ту самую перламутрово блестящую саранку. На цветке даже капли росы не высохли!..
Высшая награда ему (не боюсь сказать), искусному художнику, эти минуты, когда человек, изумленный его умельством, замирает перед рукотворным цветком и приглушенным шепотом роняет: «Как живой!»
Но человека обмануть — полдела. Где-то еще в юности у одного скептика, на этот раз заграничного, не признающего никаких искусств, Кочин прочитал: «Обманите пчелу самодельным цветком, и тогда я его признаю и приму».
Втемяшились эти слова в упрямую вологодскую башку. Легко сказать: обманите пчелу! Сначала надо познать и полюбить природу, самую эту умную козявку миллионы раз увидеть, потрудиться всю жизнь, и тогда, может быть, бог даст...
Он рано осиротел. Остался с тремя сестрами да с матерью, а потом и матери не стало. Ходил с сумой, сначала по городу Вологде, а потом и по губернии. Обуток не было, на ноги надевал, опорки, подобранные на свалке. Однажды шел босой по притаявшему апрельскому снегу, наследил, и бабы, возвращавшиеся с богомолья, решили, что в их деревню самолично пожаловал святой угодник, пустили мгновенный слух об этом на всю округу и закормили парнишонку постряпушками, кашей-повалихой и всякими другими сладостями, пока не опознал кто-то в «святом» нищеброде Николашку и не наладил ему по шее.
Вспоминает Николай Николаевич, как жандарм порол его в участке при вологодском вокзале, дабы не мозолил бойкоязыкий проныра глаза благородной, «чистой» публике. Порол нагрудными шнурами и не шибко больно, но мальчишка так вопил и так крутился, что жандарм выкинул его из помещения, прицеливаясь пнуть напоследок, да Николашка увернулся.
Николай Николаевич без нытья вспоминает свое горькое, нищенское детство, полное всяческих приключений. Вспоминает только радостное, веселое. Ни на чье сытое и веселое детство не хотел бы он его менять — так много дано было ему видеть и познать в этом подоблачном и сложном мире, и самое ценное — доброту людей. Можно сказать, он вскормлен добротой и для доброты. Большую землю обходил он торопливым мальчишеским шагом, поднял сестренок и вырастил себя.
Самой большой радостью было в детстве тепло и весна. Наверное, никто на свете не ждал так весну, как он. Ждать ее и примечать он начинал с первых потаек, с первого удара синицы по сосульке, и первые проталины на холмах касались его застуженных ног, первые ручьи катились ему встречь, и жаворонки приветно пели с высоты. В молчаливом благоговении замирал он перед первым цветком, всегда неповторимым, прорастающим из терпеливого, любящего сердца матери-земли.
В 12-м номере читайте о «последнем поэте деревни» Сергее Есенине, о судьбе великой княгини Ольги Александровны Романовой, о трагической судьбе Александра Радищева, о близкой подруге Пушкина и Лермонтова Софье Николаевне Карамзиной о жизни и творчестве замечательного актера Георгия Милляра, новый детектив Георгия Ланского «Синий лед» и многое другое.