Таково было состояние бесславной переписки Уил-сона и Торпа к тому моменту, когда все действительно пошло вразнос. Мы с ним сильно напоминали двух умирающих наркоманов, обсуждающих сравнительные достоинства героина и транквилизаторов. У Рега завелись форниты в пишущей машинке, у меня — в стенах, и у обоих у нас форниты завелись в голове.
Он замолк, погасил сигарету и взглянул на часы. Затем, словно проводник, объявляющий о прибытии поезда в какой-то значительный город, сказал:
— А теперь — необъяснимое.
Именно эта часть рассказа больше всего интересовала двух психиатров и других сотрудников клиники, с которыми я общался в течение последующих тридцати месяцев своей жизни. Собственно говоря, они добивались отречения только от этой части, что доказывало бы им мое выздоровление. Как сказал один из них: «Это единственный эпизод истории, который не может быть объяснен. После, разумеется, восстановления вашей способности здраво рассуждать». В конце концов я отрекся, потому что знал — врачи тогда этого еще не знали, — что действительно выздоравливаю, и мне с невероятной силой хотелось поскорее вырваться из клиники. Мне казалось, что, если я не выберусь оттуда вовремя, я снова свихнусь. И я отрекся — Галилей тоже так поступил, когда его пытали огнем, — но я никогда не отрекался внутренне. Я не стану говорить, что события, о которых я хочу сейчас рассказать, действительно произошли. Скажу только, что я до сих пор в это верю.
Итак, друзья мои, необъяснимое!
Последние два дня я проводил в сборах. Кстати, мысль о том, что придется вести машину, не волновала меня нисколько. Будучи еще ребенком, я вычитал где-то, что машина — это самое безопасное место во время грозы, потому что резиновые шины являются почти идеальным изолятором. Я ждал, когда наконец заберусь в свой старенький «шевроле», закрою все окна и покину этот город, который начал казаться мне сплошным заревом огней. Однако, готовясь к отъезду, я вывинтил лампочку под крышей салона, залепил гнездо изолентой и вывернул регулятор мощности фар до упора влево, чтобы перестала светиться приборная панель.
Когда я вернулся домой, чтобы провести последнюю ночь в квартире, там не оставалось уже ничего, кроме кухонного стола, кровати и пишущей машинки. Машинка стояла на полу. Я не собирался брать ее с собой: слишком много недобрых воспоминаний она у меня вызывала, и, кроме того, у нее постоянно заедали литеры. «Пусть она достанется следующему жильцу, — подумал я. — Она и Беллис тоже».
Солнце садилось, и всю квартиру заливало удивительным светом. Я уже довольно сильно набрался, а в кармане пальто лежала еще одна бутылка. На ночь. Я вышел из своего закутка, направляясь, кажется, в спальню. Там я, наверно, сел бы на кровать и думал бы о проводах, электричестве и радиации, напиваясь все сильнее, пока не напился бы до такого состояния, когда смог бы наконец уснуть.
То, что я называю «закутком», на самом деле было самой лучшей во всей квартире жилой комнатой с видом на запад до самого горизонта, а это для квартиры на пятом этаже в Манхэттене почти чудо. Почему я, собственно, и выбрал эту комнату для своего кабинета. Не удивляясь чуду, я просто наслаждался им. Комнату даже в дождливые дни наполнял чистый, радостный свет.
Но в тот вечер свет казался мне каким-то странным. От лучей заходящего солнца стены окрасились в красный цвет. Цвет пламени в топке. Пустая комната казалась слишком большой. Звук шагов по деревянному полу отдавался коротким эхом.
Машинка стояла посреди комнаты на полу, и, обходя ее, я вдруг заметил в каретке неровно оторванный кусок бумаги. Я вздрогнул от испуга: когда я последний раз выходил за новой бутылкой, бумаги в машинке не было.
Я начал озираться, решив, что в квартире есть кто-то еще. Взломщик, например. Хотя, признаться, на самом деле я испугался тогда не взломщиков, грабителей или одуревших наркоманов... Я подумал о призраках.
Потом я заметил ободранный участок на стене слева от спальни, и по крайней мере стало понятно, откуда взялась бумага: кто-то просто оторвал кусок старых обоев.
Я все еще смотрел на стену, когда за моей спиной раздалось «клац!». Подпрыгнув, я обернулся и почувствовал, что сердце у меня колотится почти под самым горлом. Испугался я ужасно, но я знал, что это за звук. Никаких сомнений. Когда работаешь со словами всю свою жизнь, звук удара пишущей машинки по бумаге узнается мгновенно, даже в пустой комнате в сумерках, когда некому нажимать на клавиши.
Белые размытые пятна лиц смотрели на редактора из темноты, все сидели молча, чуть сдвинувшись друг к другу. Жена писателя крепко держала своего мужа за руку.
— Я чувствовал, как... реальность ускользает от меня. Может быть, это и положено чувствовать, когда подходишь наконец к границе необъяснимого. Я медленно приблизился к машинке. Сердце продолжало бешено биться у самого горла, но сам я сохранял спокойствие. Ледяное спокойствие.
«Клац!» Мелькнул еще один рычажок. На этот раз я даже заметил, от какой клавиши.
Очень медленно я опустился на колени, но потом мышцы ног у меня как бы обмякли, и я полусел-полуупал перед машинкой. Мое грязное пальто расстелилось по полу, словно юбка девушки, присевшей в глубоком книксене. Машинка быстро клацнула еще два раза, замолчала, потом еще раз. Каждый удар отдавался в квартире таким же коротким эхом, как мои шаги.
Обои были заправлены в машинку стороной с высохшим клеем наружу, и от этого буквы получались морщинистые и бугристые, но я сумел разобрать напечатанное слово — «ракне».
— Тогда... — Редактор прочистил горло и сдержанно улыбнулся. — Даже по прошествии стольких лет мне трудно об этом говорить... Трудно вот так сразу... Впрочем, ладно. Все дело вот в чем: я увидел, как из машинки высунулась рука. Невероятно маленькая рука. Она пролезла между двумя клавишами в нижнем ряду, сжалась в кулачок и ударила по клавише пробела. Каретка сдвинулась на один шаг, издав короткий икающий звук, и рука снова исчезла.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Или несколько нервно об эстрадном мире