Грибов и в самом деле наросло «страсть». Мы быстро наполнили ими свои корзинки, постреляли из ружья, потом сели завтракать. И тут мне впервые привелось увидеть, как можно красиво и умно есть! Неторопливо и плавно Трофимыч взял правой рукой хлеб, бережно оглядел его и бережно откусил - немного. С первого и до последнего глотка он не положил рук на колени, он держал хлеб и сосиски на весу, молчал, не спешил, не чавкал. Он ел, словно тихо беседовал с незримым и большим своим другом, к которому у него много уважения и хорошей любви.
Я сразу же подчинился его манере и тоже держал на весу хлеб и сосиски, молчал и в то же время гадал: откуда и отчего это в Трофимыче? От недостатка в доме еды? Но Трофимыч был крепкий и сильный, и на щеках у него лежал здоровый деревенский румянец. Не найдя причины, почему Трофимыч такой, а не этакий, я схватил его за голову и без слов прижал к себе. Он удивленно притаился, и вдруг на мои руки /пали теплые и легкие слезинки: не осилил человек внезапной чужой ласки...
С каждым днем я все больше и крепче привязывался к Трофимычу, и дело дошло до того, что без него мне не думалось, не писалось, не жилось. Он, конечно, знал об этом, но держался по - прежнему ровно, значительно и серьезно. Мне доставляло большую радость то, с каким уважительным чувством наблюдал он процесс моей работы. Он мог часами сидеть и следить за мной издали, а однажды, когда я смял и выбросил под стол исчерканную. кипу бумаг, внимательно спросил:
- Трудно?
- Трудно, Трофимыч, - благодарно признался я.
Он поощрительно кивнул головой, подъехал ко мне на стуле и сказал:
- Зато знаешь, что? Зато, когда пройдет трудно, то... знаешь, как будет? Во как! - Он развел вширь руками. - Аж смеяться ни про что захочешь!... Вот нам с мамкой бывает все трудно и трудно, а как получим получку, да как поедем в кино, и как наемся я там мороженого, аж щекотно!... А потом опять трудно, а там сызнова приходит нетрудное. Так всегда и живем с нею...
Мои встречи с Трофимычем почему - то не нравились Адаму Егоровичу. Несколько дней он подозрительно поглядывал на нас через окно, потом как - то спросил меня:
- Учите, что ли, его чему? Вы не ахти приручайте сироту к чужому дому. А то он разнюхает тут ходы - выходы, а потом...
- Что же он сделает потом? - приподнялся я со стула.
- Сворует. Колодки, например. Я назвал тогда Адама Егоровича не по имени - отчеству, а несколько иначе. Он прижмурил голубой глаз и вдруг прорвался площадной руганью.
... Вечером я уезжал из Лосевки. Трофимыч помогал мне грузить в машину книги, был грустен и задумчив, и я не мог объяснить ему причину своего преждевременного отъезда. Когда я, хорошо простясь с ним, сел в кабинку, он влез на подножку машины и приплюснул нос к стеклу дверцы.
- Я вот что придумал, - сказал он угрюмым баском, - я тебе пришлю письмо. Как только выучусь осенью в школе, так и напишу. Ладно?
Дома я сколотил из фанеры ящик, вложил в него ученическую форму, букварь, пенал и карандаши и дней за десять до начала учебного года отнес посылку на почту. А первого января посылка пришла назад. Я сорвал с ящика крышку и поверх ученической формы увидел косо налинованный лист из тетрадки.
Прямыми, широкими и ясными буквами - чувствовался его характер - Трофимыч писал:
«Посылаю сушеные грибы и мороженую рябину - целый пучок. Когда будешь есть, то выбирай рябинки, что наклеваны, они самые что ни на есть сладкие. Это их синицы не доели в лесу. А костюма не надо, мама говорит, что вся Лосевка станет плохое думать об нас да об тебе, а мы не хочем. Ты лучше приезжай сюда опятошным летом и живи у нас за так, а мы себе загородку сделаем дома, доски уже есть. Приедешь?»
Я долго и трудно искал редкие слова, чтобы достойно ответить Трофимычу на его первое в жизни письмо.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.