Рассказ
Мы встали вместе с солнцем и без сожаления покинули копну свежескошенного сена - нашу постель: начинался день, сияющий, освежённый обильной ночной грозой.
Извилистая тропка вывела нас к небольшому омуту, который мы облюбовали ещё вчера. Он казался чёрным в тени низко нависших деревьев, глубоким, мёртвым. Степан пристально всматривался в неподвижную воду. Белесые угловатые брови его сошлись над переносицей, глаза округлились, блестели.
- Вон там! - азартно прошептал он и показал рукой на противоположный берег, где темнела коряга, похожая на огромного паука.
В тени её можно было различить чёрную продолговатую спину голавля.
Удочки наши бесшумно метнулись в омут. На тёмной воде застыли цветные пятнышки поплавков. Прошёл час, два - поплавки оставались неподвижными. Иногда они чуть вздрагивали, по воде расходились лёгкие круги, мы настораживались, готовые подсечь, но клёва не было.
Степан не хотел сдаваться. Он то удлинял, то укорачивал леску, менял место поплавка, пробовал насаживать на крючок хлеб, мух, кузнечиков и даже кусочки копчёной трески... И только когда солнце начало изрядно припекать наши спины, Степан стал сматывать удочку.
Завтракать мы расположились на берегу, рядом с омутом. За пригорком, в ровной пойме, рос мелкий корзиночный ивняк, дальше, по увалу, поднималась зелёная чаща леса: сосна, ель, берёза, липа - подмосковное разнолесье, неповторимо живописное своей сдержанной прелестью. Бродя по лесу вчера вечером, мы натолкнулись на старые, полуразрушенные укрепления, их огневые точки были обращены на запад. Фронт здесь проходил дважды, но немцы не успели переоборудовать окопы - сначала не считали нужным, а потом не имели на то времени... Мы шли мимо этого следа недавней войны, и Степан рассказывал, как он вместе с отрядом мотоциклистов вылавливал в этом лесу немецких десантников. Вечер был хмурым, по небу пошли чёрные, грозовые тучи, и от рассказа Степана порой становилось тревожно...
Сегодня и лес, и безоблачные дали, и неподвижный в зное ивняк - всё было мирно, покойно, солнечно, и в проталинке меж прибрежных кустов виднелась тихая вода омута, а над ней плясали, сверкая радужными крыльями, стрекозы. Степан задумчиво следил за их мгновенными взлётами, падением, быстрыми виражами. Я видел его лицо: не очень чёткий профиль, мягкий подбородок, выгоревшие от солнца брови - и думал о том, как обманчива эта простоватая внешность... Мы познакомились в авиаклубе: Степан обучал молодёжь заводов и фабрик лётному искусству. Он был старше своих учеников, строг и требователен на занятиях, но ребята души в нём не чаяли. Степан был для них овеян славой подвигов в тылу у немцев, превосходно знал лётное дело и страстно любил спорт. Ему ничего не стоило после занятий заодно с учениками участвовать в соревнованиях на беговой дорожке, или, надев боксёрские перчатки, разучивать с «ребятками» тактику ближнего боя, или затеять состязания в плавании. Он делал всё это с задором, неутомимо борясь за победу, радуясь успеху, огорчаясь неудачей...
Одна из стрекоз, словно не рассчитав полёта, коснулась омута, но мгновенно взмыла вверх. Степан повернулся ко мне:
- Я ведь не лётчик, а планерист по призванию, - сказал он и снова взглянул на стрекоз.
Какое - то живое воспоминание промелькнуло в его серых глазах... Он помолчал и начал рассказывать:
- До войны мне пришлось работать некоторое время лётчиком - испытателем. Самолётом я владел отлично, однако сердце моё было отдано планеру. На самолёте я не ощущал непосредственной власти над воздухом, а «а планере чувствовал себя, своё тело в непрерывной борьбе со стихией; это пленяло меня и моих друзей лётчиков - комсомольцев, пришедших в авиацию, как и я, из планерных спортивных школ. Испытывая самолёты, мы тосковали по бесшумным планерам и в молодой дерзости считали, что все хорошие лётчики были бы ещё лучшими планеристами. Даже о великом Чкалове, который добродушно подсмеивался над нашей страстью, мы говорили, что в нём погибает гениальный планерист...
Время, помните, наступило неспокойное: Испания, Хасан, Халхин - Гол. Война всё ближе подходила к нам. Надо было встречать её во всеоружии. На заводе создали планерную группу, и, конечно, я и мои друзья перешли в неё. Как мы работали? Когда выпускалась новая модель, мы забывали обо всём, неделями не уходили из цеха. Мы копили опыт, испытывали новые конструкции, ставили рекорды и горели желанием совершать подвиги. Пришло потом время и для подвигов, война показала, что не зря мы трудились, но тогда мы завидовали тем нашим товарищам, которые уже сели за штурвал боевых самолётов... И вот однажды вызывает меня начальник и приказывает: «Разработайте номер для парада в День авиации, - взглянул на меня строго и добавил: - Смотреть, знаете, кто будет?..» Больше ничего не сказал; любил он нас, как сыновей, и рад был, конечно, высокой чести, оказанной нам, но чувств своих не привык выдавать... Мы же с этого дня только парадом и жили. Перебрали мы много вариантов и остановились на имитации аварии планера. Планер должен «падать» с большой высоты и у самой земли эффектно выйти из падения. На самолёте это не так трудно, но на безмоторном аппарате требует большого мастерства... Пробный полёт состоялся за месяц до парада.
Настроение у меня боевое. Могу проделать весь номер с закрытыми глазами. Выводят планер на высоту. Отцепляюсь от самолёта. Начинаю «ковылять». Имитирую аварию. «Пассажир» выбрасывается с парашютом. Делаю петлю и «падаю». Чувствую, идёт как по маслу - фигура за фигурой. Снизу, наверное, очень красиво. Сверяю по приборам схему полёта - мы всегда вычерчиваем на бумаге весь комплекс пилотажа - расхождения высот небольшие. Метрах в пятидесяти - сорока от земли вывожу планер на прямую и сажусь. Начальник встречает меня не очень приветливо, хмурится. «Неужели, - думаю, - плохо?..» Но, нет. «Приказываю, - говорит, - выводить планер на посадку с высоты ста метров. Не ниже». Понял я: боится катастрофы, - осторожный человек он был. А у меня всё рассчитано по секундам и метрам. «Разрешите с пятидесяти!» - прошу. И разговаривать не стал... Повернулся и ушёл. Загрустили мы. Казалось нам, что весь эффект номера и заключается в последних метрах. Но делать нечего. Поработали ещё и отправились на генеральную репетицию в Тушино. Принимал номера сам командующий. Я спокойненько прекратил падение в ста метрах от земли. Докладываю. Лицо командующего суровое, шрам боевой на щеке. Стою перед ним и чувствую себя мальчишкой. «Несмело летаете», - говорит, а сам сощурил глаза и смотрит на меня не то чтобы с презрением, а так с большой холодностью. Обидно стало. «Летаю по приказу», - ответил, а у самого лицо, шея, грудь горячими стали. Взглянул командующий на моего начальника. Тот стоит бледный, лицо в пятнах - жалко ему меня. Овладел я собой: «Разрешите повторить номер», - говорю. Командующий снова на меня посмотрел, подумал, да и разрешил... Побежал я к планеру и начал всё снова. А у самого кипит. «Как, - думаю, - меня, комсомольца, да в трусости упрекают!» Гоню теперь планер почти до самой земли. И надо было мне увидеть впереди бомбардировщик! Думать было некогда, обида ещё кипела во мне, и я вместо того, чтобы отвернуть, понёсся прямо на него, проскользнул под крылом и сел...
Всё это произошло так быстро, что глазом не успели моргнуть и ничего не поняли. А я приземлился - руки трясутся, щека дёргается. Через поле несётся ко мне санитарная машина, от трибун, что добрый спринтер, мчится адъютант. А я медлю, делаю вид, что с парашютными ремнями вожусь. Важно мне каждую секунду выиграть: увидит командующий, что трясёт меня, и запретит номер. Санитарная подкатила, а я с врачом разговор затеял и только после этого пошёл с адъютантом. Кажется, немного успокоился. Встал перед командующим. Руки по швам крепко держу. Молчу. Он смотрит на меня уже не холодно, а с удивлением и сердито. Потом вижу, скользнул краешком глаз по моим рукам, - а пальцы всё же чуть подрагивают, - и глаза мягче сделались. «Беру свои слова обратно, - говорит, - хорошо летаете. Только вот что: шестьдесят метров и ни сантиметра ниже».
Настал день парада. Подцепили мой планер к самолёту и вывели на высоту. Глянул я вниз - море людей и среди них на трибуне в центральной ложе самый дорогой для всех нас человек... «Ну, - думаю, - держись, Степан, ты не за себя отвечаешь сейчас, а за молодёжь нашу, за соколиное сталинское племя, что доверие тебе оказало...» Слился я воедино с планером, плоскости, как свои руки, чувствую. Даю «пассажиру» сигнал, чтобы выбрасывался. Остался я в планере один. Знаю: сейчас диктор парада объявит: «С планером произошла авария, пассажир выбросился с парашютом...» С этого и должно начаться моё искусство. Всё пошло, как было намечено, как уже десятки раз я делал. Планер то бросался в штопор, то входил в петлю, то снова взмывал вверх, чтобы опять ринуться вниз в вихре фигур. Снизу мой планер, наверное, походил на подраненную птицу, которая стремится уйти от земли, где ей грозит смерть. Но я ни на секунду не забывал, что на меня глаза народа смотрят. Это придавало моим ощущениям какую - то особую остроту, я чувствовал землю, расстояние до неё, наверное, так же точно, как вот эти стрекозы, как сокол, который с высоты бросается на куропатку и не ударяется о землю, а мгновенно взлетает вверх. Я ни разу не потерял ощущения пространства и. как бы стремительно ни менял фигуры, всегда знал, где земля, а где небо... Я был в эти секунды совершенным планеристом... Не думайте, что весь мой пилотаж был обоснован только на одной интуиции, у нас так не бывает. Я не потерял головы и всё время сверял себя с приборами... Вхожу в последний виток. По расчёту, он должен кончиться метрах в шестидесяти - пятидесяти над полем. Но во время падения я сэкономил высоту...
Степан посмотрел вдаль, где над лесом собирались в стайки лёгкие кучевые облачка.
- Я знал, что пространства на полную фигуру не хватит, - продолжал он, - но это не остановило меня. Я учёл всё: и сэкономленную высоту, и маневренность планера, и свои нервы, и своё мастерство. Весь в творческом порыве, я ощущал тогда десятые доли секунды и действовал наверняка, без риска. Словом, я вошёл в новый виток и, не кончив его, сорвал планер на прямую метрах в тридцати от земли... Напряжение было страшное. Что - то подо мной треснуло, я осел вниз и, кроме бортов кабинки, ничего не вижу. Но приземлился нормально. Слышу какой - то шум, словно вода плещется. Стянул шлем - шум сильнее, а подняться, посмотреть не могу: чем - то парашют заклинило. Подбежали ко мне, высвободили из планера. Оказывается, сиденье сорвалось с защёлок. А плеск всё сильнее. Оглянулся я и всё понял: на поле, на трибунах, в центральной ложе тоже рукоплещут...
Степан откинулся на траву и, положив под голову руки, замолчал, глядя в безоблачное, синее небо. От крыльев носа к кончикам губ пролегли смелые складки, профиль стал чётче, и всё лицо приобрело выражение смелости и решительности. Степан молчал долго. Было жарко. Солнце стояло высоко, деревья свесили неподвижные листья над омутом, и в воде отражались и деревья, и небо, и стрекозы в своём неутомимом хороводе...
- Были потом у меня полёты и потруднее, особенно когда партизанили, но этот никогда не забудется. Он - как большое счастье. Я думал, что оно уже не повторится, но был неправ. Недавно пятёрка моих ребят участвовала в параде. Как они летели! Какое там - птицы!... Я расскажу вам о них...
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.