Бывают ситуации, когда кажется, что враждебная судьба, рок, существует почти материально; за границей перед пятидесятым годом Герцен столкнулся с таким испытанием – ив конце концов внутренне вышел победителем.
За плечами были кружки тридцатых – сороковых годов, арест, Вятка, стычки с Хомяковым и другими друзьями-врагами славянофилами, похвалы Белинского в адрес «Сороки-воровки» и
«Доктора Крупова», философские статьи «Дилетантизм в науке» и «Письма об изучении природы», переживания первой любви и дружбы.
«Энергическая», как выражались в XIX веке, натура Герцена требовала живой мысли, живого действия; в России в этом плане было делать нечего – Николай, «от мысли до мысли пять тысяч верст», по словам Вяземского; Герцен был не из тех, кто ждет у моря погоды.
Подобно тургеневскому Рудину он отправляется на чужие баррикады; но свобода, которая маячит перед ним, не чужая, а своя, русская.
И тут-то судьба начинает слать ему свои как бы предостережения...
Особенность натуры Герцена была в том, что он был человеком социальным по самому своему существу; его мысль, душа были всегда так прямо направлены в эту сторону, вся его личная жизнь настолько была пропитана философско-социально-политическим интересом, а жизнь общественная была настолько личной, что именно поэтому Герцен мгновениями производит впечатление какого-то большого дитяти: человека с непомерно развитым, рельефным умом и ребячливым сердцем, душой. Это впечатление ложно: просто Герцен в своей напряженной остроте мысли порой пробрасывает посредствующие звенья между окружающим бытом и «жизнью духа» – переносит прямо на этот быт высокие и абстрактные понятия, не укладывающиеся в него, как Прокруст в собственное ложе. Но само-то единство общего и личного всегда налицо.
И вот он вспоминает:
«...В это-то напряженное, тяжелое время испытаний является в нашем кругу личность, внесшая собою иной ряд несчастий, сгубивший в частном быте еще больше, чем черные Июньские дни – в обще м».
Кровь чужих французов в трагические дни 1848 года неотделима от гибели детей и родных, от разобщения с единственным в то время близким другом – любимой женой и от ее гибели тоже; нечего скрывать, для обыденного сознания в этом есть что-то как бы отталкивающее.
Ну да, гибель французов, рассуждает это сознание; но есть разница между гибелью чужих и близких, и тот, кто пишет о гибели близких как о гибели чужих, наверно, не любил ни тех, ни других.
Герцен любил; душераздирающие сцены из последней части. Но, по старой русской традиции, мысль о человечестве, о его счастье, переустройстве до того вошла ему в плоть и кровь, что – вот, даже выглядит несколько «сухо» (Блок) – неловко.
Необычное выглядит необычно.
Вначале приведены строки Твардовского; они целиком относятся к книгам Герцена.
«Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию» (Ленин),
Мы уже видели, какие глыбы волок на себе Герцен, через какие огнедышащие рвы перешагивал, чтобы оставаться бодрым, идти к цели, служить своему светочу; однако Герцен не только революционер-действователь, не только друг карбонариев, французских повстанцев и чуть не всех европейских социалистов домарксова поколения, но писатель.
Собственно, «но» тут некстати.
Именно раскаленное, жидкое железо герценовского слова сделало его революционером мирового и общерусского масштаба, диапазона.
Мы ныне порою слишком легко верим таким словам... и мысленно посылаем «примелькавшееся» имя классика назад в хрестоматию: «мертвый в гробе мирно спи, жизнью пользуйся живущий».
Так и с Герценом; к сожалению, и нам придется «врозь» (см. стихи), и все-таки самое-то лучшее с ним – просто читать подряд...
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
4. Школьники без портфелей