«Работы домашними мастерами производятся по настоящей скорой надобности, не исключая праздничных и воскресных дней, и в ночное время работают со свечами до девяти, а по утру с пятого часу... стараются неусыпно».
Несколько строк старинного документа говорят, конечно, о многом, но придется прервать тут архивные наши изыскания, чтобы перенестись из Марьиной Рощи в столицу империи, где после долгого и сумбурного царства женщин на русский престол сел бешеный Павел, – увы, событие это зацепит и судьбу Останкина.
Но пока Павел Петрович неистовствовал в Петербурге. В первый же день царствования он объявил войну круглым шляпам, жилетам, французским книгам, вечерним чаепитиям и поздним просыпаниям. В тот же день государевым указом стены домов, ставни, заборы, фонарные столбы были окрашены в клетку, как солдатские будки. На третий день император снес Оперный дом на Царицыном лугу, где давала спектакли итальянская труппа. Языку, на котором до сей поры изъяснялись, тоже досталось: вместо «врач» приказано говорить «лекарь», слово «стража» заменялось «караулом», вместо подозрительного «граждане» принять к употреблению «обыватели», а «отечество» заменить «государством»; слово же «общество» изъять из языка полностью и без замены.
Столица жила в страхе, ежедневно ощущая судорожные припадки императора. Напуганную слухами белокаменную берегли пока шестьсот верст, тверские и новгородские леса. Москва ждала коронационных торжеств, как ждут кары. Коронация по традиции (изъять ее Павел пропустил) не обходится в Москве без посещения новым императором дворцов самых блестящих вельмож. Кусково позабыто и почти заброшено, так что Останкину встречи с царем не миновать.
Поспеть к сроку было необходимо. В Останкино к управляющему строительством летели письма Николая Петровича: «Спеши как можно скорее и не упускай времени; иное, что нужно, можешь и без меня решить сам, дабы через почту не потерять много времени...», «Не теряй ни одной минуты, теперь всякое время дорого...», «Жаль, если не поспеешь и тем помешаешь мне принять дорогого гостя».
В последнем выражении можно, впрочем, усмотреть иронию, – «дорогой гость» хорошо был известен Шереметеву своим нравом: «Тот только у меня вельможа, на кого я гляжу, и до тех пор, пока я на него гляжу». Любил Павел Петрович «сочинять» вельмож и раздавать титулы придворным своим любимцам; так, графство не миновало и его брадобрея Кутайсова... Словом, дикие скачки императорского нрава предвидеть было невозможно. Умное дело могло взбесить императора, а неожиданная глупость привести в восторг. Об этом следовало подумать...
Останкинская усадьба стояла в лесу. Сплошным кольцом охватывал он границы сада и парка, сливаясь с Марьиной Рощей и закрывая подъезжающим вид на дворец. 30 апреля 1797 года поезд новокоронованного императора, свернув с Московской дороги, въехал в останкинский лес. Замечено было, как лицо Павла пошло пятнами, не предвещая ничего хорошего. Но тут по невидимому знаку лес вдруг расступился – подпиленные заранее деревья одно за другим стали падать по обе стороны дороги... Сколько в тот весенний день убито было деревьев, не счесть, но это, кажется, единственная азиатская затея, которую позволил себе Николай Петрович, чтобы угостить императора, и не ошибся – Павел был в восторге. Полноту его радости всегда выражала любимая песенка: «Ельник мой, ельник, частый мой березник, люлюшки-люли...» Пропетая сиплым голосом императора, тут она была кстати.
Но насколько кстати будет следующее событие, предвидеть тоже было невозможно. В одном из залов дворца нос к носу столкнулся император с гигантским своим портретом. Это тоже было чудо: до сих пор Павел, отличавшийся, как известно, внешностью весьма, скажем, своеобразной, позволил написать с себя только один поясной портрет. Крепостной живописец Шереметева Николай Аргунов снял копию с того портрета во весь рост. По словам современника, «последний превзошел самый оригинал» (правда, не уточнил тот, о каком оригинале идет речь!). Во всяком случае, и на сей раз император был в восторге. Трудно сказать, конечно, насколько глубоко оценил он живопись, но грандиозная золоченая рама, заключавшая в себе его особу, не могла не тронуть чувств нового правителя гигантской империи. Не знаем мы также, было ли доложено императору, что за раму уплачено тысячу рублей, в то время как за собственное его в ней изображение – только восемьдесят. Но дело, конечно, не в деньгах.
Денег не считал Шереметев, устраивая этот праздник; скажем только, что далеко превзошел он все прежде бывшее и, по слову очевидца, «фантастичностью своей напоминал одну из Арабских ночей». Кроме первого в России капитала, обладавший еще и отменным вкусом, на сей раз не боялся Николай Петрович и переборщить, только бы «прошибить» императора. Не ошибся он и теперь. Невиданный фейерверк в пятьдесят тысяч ракет, превративший небо над Останкином в сплошную огненную реку, бочки с осмоленным горохом, горевшие по всему парку, сад, иллюминированный так, что и в Москве светло было от его огней, – все это и диковато, возможно, было собственному вкусу выученика Лейденского университета, но императора уложило наповал. «Ельник мой, ельник, частый мой березник» не сходило с уст Павла Петровича в продолжение всего праздника, а он был долог, и вершиною его истинною был, конечно, не фейерверк, а театр.
Перед посещением императора новый театр опробован был спектаклем во всех отношениях историческим. Давали героическую русскую оперу «Взятие Измаила», написанную Осипом Козловским на либретто участника событий русско-турецкой войны. Зал в тот день блестел военными мундирами, покрытыми свежими орденами; театр заполнили те, кто штурмовал неприступную крепость. Успех был полный, но не каламбура ради сказать нужно, что останкинскому взятию Измаила в огромной мере способствовал Федор Пряхин – крепостной Шереметева, изобретатель и механик. Он создал поразительные – и для нашего времени – приспособления, с помощью которых увидели зрители и морской шторм, и пожары кораблей, и рушившиеся на глазах стены крепости. Судить об этой феерии помогают нам только воспоминания современников и собственное воображение.
Но есть среди чудес Останкинского театра и такие, чему сами мы можем быть свидетелями. Так, проведенные в наши дни акустические опыты, кроме превосходной чистоты и силы звука, показали еще одну неповторимую его особенность: звук здесь не летит со сцены по прямому направлению, но как бы омывает все помещение, окружает зрителей, создавая этим эффектом неповторимую объемность. Можно представить себе, как звучал здесь голос Прасковьи Жемчуговой...
В тот день премьеры на сцену вышла она, как всегда, в главной партии. И, как всегда, покорила зал. Но на этот раз ветераны Измаильского штурма наградили ее овацией, прежде не слыханной. Говорили, в тот день Прасковья Жемчугова превзошла себя. Трудно, конечно, превзойти превосходное, но поверить этому можно, – ведь с дебютом на новой сцене связывала она надежды на иную судьбу. Но сбудутся ли они, не знал никто даже и в тот день, когда данный императору праздник завершился триумфальным ее спектаклем – «Самнитские браки».
На сцену выезжала Прасковья Жемчугова в великолепной колеснице, осыпанная фамильными шереметевскими бриллиантами, пела так, что на глазах слушавших были восторг и слезы, но восхищавшая зрителей величественная битва самнитян с римскими когортами одной ей представлялась роскошным театром, на жизнь настоящую непохожим. Она была на сцене, она играла роль...
А из ложи, декорированной роскошными голубыми занавесями и отдаленной от нее непроходимым темным пространством, смотрел на нее ее возлюбленный. Он был рядом с императором в пудреном парике – маленьким, громогласным. А после спектакля, никем не замеченная, спустится она по узкой лесенке в свои покои; не увидит, как по ступеням, покрытым красным сукном, отпуская гостеприимному хозяину солдатские любезности о его актрисе и с любимою песенкой на устах, взойдет на ту же сцену, обращенную в банкетный зал, император.
Минует время – короткое время, – и, как со сцены, уйдет Павел из этого мира. И уже Александр Павлович приедет в Останкино и так же, как его отец, но более изысканно, будет восхищаться крепостной актрисой, благодарить господина ее за доставленную радость, и не оттого только, что был он любезен и, по слову современника, любил всех женщин, кроме своей жены, но потому, что не было сердца, которого не тронула бы великая эта актриса.
Но думал ли кто тогда – да и кому было думать? – что триумф тот был лебединой песней актрисы, которой дали ее искусство, взяв за дар этот жизнь. В роскошном дворце, для нее созданном, невольной затворницей без собственного имени доживала она короткую свою жизнь. Говорят, велика сила искусства. Кто спорит? Но в иные времена не одолеть ей нравов века, ломавших человеческие судьбы в тонких самых местах. Сказано уже и нами повторено: плетью обуха не перешибешь. Так могло ли наградою быть тайное на исходе жизни обручение? Тому ответ – тайные вскоре похороны, с поседевшим в один день Николаем Петровичем и несколькими крепостными, шедшими за гробом...
Чахотка ли свела ее в могилу? Да нет, другая была это болезнь – неизлечимая тогда болезнь века.
По тем временам тут бы истории этой и поставить точку, но, из нашего далека глядя, досказать все-таки нужно.
С Парашею Ковалевой взошла звезда Останкина; коротко, но ослепительно ярко вспыхнула она с именем великой актрисы Жемчуговой и закатилась со смертью Прасковьи Ивановны Шереметевой. Что гадать, но, сложись по-иному судьба этой женщины, по-иному переписала бы история и судьбу Останкина. Возможно, не успев расцвесть, позабыта была бы она в череде многих, не обретя права на историю. Но случилось так, что с необыкновенной судьбой крепостной крестьянки сплелось столь же необыкновенное искусство крепостных художников. Не знаю, утешительна ли здесь старая, как мир, истина: умирают люди, а искусство остается? Но ведь остается оно для того, чтобы навсегда уже войти в нашу жизнь духовным наследством.
А эта звезда незакатная.
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Подводим итоги дискуссии «Вернутся ли в песню мелодия и смысл?»