- По одежке протягивай ножки! Я бы его искромсал! Да, что бы у нас вышло, если бы мы так рассуждали!
Ноги его в буцах грохочут под столом.
- Шульга, Шульга, Миша! - Он кричит, точно в поле. - Не будем мы по одежке притягивать ножки. Никогда!
- Помнишь, Анатолий, - отвечает Шульга, - как я звонил тебе из района, что не могу больше, брошу все и уйду - ничего нет, никого нет? А ты сказал: не уйдешь. Я не ушел, Анатолий, меня стыд заел. Скажут - взялся Шульга и не справился.
- Да, да, Миша, - говорит Анатолий. Картофель, освеженный укропом и сметаной, стынет на сковороде. - Как есть хотелось, а теперь - нет! Ведь какой энтузиазм? Это ведь когда не один человек, когда все ребята из аулов шлют письма. Вот Бек Оглы, - он едва на ногах держался, у него аппендицит, а он писал - я даже запомнил: «операции даю отсрочку, - или умру, или выполню культобязательство». А черкесы ходили на лик - пункты раздетые - в холод, разутые - в грязь. А черкешенки тащились с грудными детьми! А старики! Да, Миша (и он говорит рассудительно, слова его кажутся цитатой), да, по - моему, энтузиазм имеет большое значение наряду с политическими мероприятиями.
Капельки пота вскипают на его лице.
Он раздумывает. Электричество пылит, как автомобиль.
- Ты знаешь, Анатолий, - отвечает Шульга, - как мне совестно стало, когда в Москве весь одеэновский съезд вдруг зааплодировал. Я сказал, что на основе ленинской национальной политики Адыгея первая в мире стала областью сплошной грамотности. Тут они и ударили. Я не знал, куда глаза девать. Да и вообще, как это началось. Буйное говорит: «Сейчас Адыгея расскажет нам о своих достижениях, о формах и методах своей работы». Я гляжу - никого из адыгейцев нет. Куда вы все тогда исчезли, черти? Иду я на трибуну. А руки у меня дрожат...
А руки у него дрожат. Он идет на трибуну. Деревянные очертания ее кажутся колеблющимися и расплывчатыми. Он ничего не замечает. Предметы лезут на него. Он спотыкается. Шествие заканчивается трибуной, вскочившей ему под ноги. Он закидывает голову, чтобы не видеть хлынувших на него жарких глаз. Его голос крепнет.
Шовгеновский район - самый большой по Адыгее - считался самым отсталым...»
Это слышит съезд -
Шульга видит:
... Лицо Чиче слабо намечалось роговыми очками, как дружеский шарж. Его слова целили в Шульгу, как в мишень, мишень колеблющуюся. Чиче вернулся из Шовгеновского района. «Ты сразу замучаешься, Шульга!» (девять попаданий из десяти возможных. Только вырвался Шульга из станичной ячейки, где секретарствовал, только вырвался в Краснодар, в вуз!). У тебя ничего не выйдет с педагогикой (попадание в центр. Шульга терпеть ее не может). Я марксист. Маркс писал, что все базируется на материальной основе. Там - слабая материальная основа. Как марксист ты должен это учесть. Там плохо платят, Шульга, мало и нерегулярно! (пять попаданий из десяти. У Шульги мать 64 лет. У него заплатанный полушубок. У него две сестры и племянница перебиваются на 35 стипендиальных рублях).
«Мы начали сплошную ликвидацию неграмотности, созвав районный учительский съезд...»
... Но раз уже нужно было делать это дело, он, комсомолец, не мог его не делать. Учителя, люди короткого дыхания, унылые и кустарные, не уловившие масштабов, умиляют изобильным и бесполезным самопожертвованием: они кротко предлагают обучить по двадцать неграмотных на брата. Шульга распахивает учетные папки («Ничего не сможет он послать матери эти полгода»). В районе восемь тысяч людей никогда не прочли ни одной буквы. («Ну, видно, вместо пятидесяти проживу я на свете двадцать пять лет!»). Итак, если положить в основу расчета только великодушную и недальновидную жертву, потребуется четыреста учителей. Где взять их в Адыгее! И он замыслил другое.
«Мы мобилизовали в аулах грамотных черкесов и организовали для них курсы ликвидаторов неграмотности...» - слышит дальше съезд.
... Это - осень. Шлепает дождь. Грязь поднимается с залихватским свистом. Она наваливается на аулы тушью мутной и скользкой. Тогда начинаются странствования Шульги. Из десяти месяцев своих, замурованных им в районе, только тридцать дней - и то не сразу, и то не подряд - терся он в районном центре. Он носился по аулам. Пальто у него не было. Он видел сакли - дымные и холодные. Он видел людей, найденных и собранных им. Он сам читал им лекции и доклады. Он натаскивал их на ликбез. Он забыл, что это его нелюбимое дело, и он делал его. Изо всех сил.
«Мы развернули массовую работу для вовлечения неграмотных в лик - пункты...»
... Истина конкретна. И он носил ее повсюду с собой, конкретную, как знамя. Он приезжал с этим знаменем на Поташный завод и говорил о поташе и грамоте. Он приезжал на Кенафный и говорил о кенафе и грамоте. С каждым днем он все худел. Он погружался в колхоз - и это бывало всего чаще, ибо разве не была Адыгея сплошным колхозом! В станице он поднимал два пуда двенадцать раз. Сейчас он поднимает их только два раза! «Вот сегодня ты - колхозник, - говорил он. - А ведь ты можешь стать бригадиром, пред - колхоза. А ты будешь неграмотным. Как же это? Да и сегодня, не завтра - вот табельщик насчитал тебе мало дней, а соседу много, хоть работали вы одинаково. Потому, что ты неграмотен, и сосед неграмотен, и табельщик неграмотен. Ставите вы крестики. И путаете вы крестики. И крестики вас путают».
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.
Письма о банкротах