Мааре-Штурман и муж ее Константин

Юхан Смуул| опубликовано в номере №993, Октябрь 1968
  • В закладки
  • Вставить в блог

Юмористический рассказ

«Мухумские монологи», в число которых входит и рассказ «Маре-Штурман и муж ее Константин», написаны на мухумском диалекте. Рассказал мне о Маре старый капитан, один из крестных моих отцов. У меня их довольно много — в «Ледовой книге» я уже писал, как это получилось.

Маре-Штурман я описывал еще раньше в «Удивительных приключениях мухумцев». Эта женщина-моряк, человек необыкновенной судьбы, одна из самых красочных фигур в истории эстонского мореходства, замечательна еще и тем, что в самом деле существовала на земле, а вернее говоря, на земле и на море. Дом, в котором я рос, был отделен от резиденции Маре расстоянием всего лишь саженей в двадцать и двумя плитняковыми оградами. Громкий голос Маре и ее не менее громкие поступки заполнили все мое детство; ведь мой отец то и дело бегал мирить Маре с ее мужем, после чего возвращался домой с новой историей о Маре. Не удивительно, что многие из них запали в мою память еще сызмала.

Нам, писателям, разрешено преувеличивать. Но Маре была настолько самобытной личностью, шкала ее чувств и поле деятельности отличались такой широтой, что о множестве вещей мне пришлось умолчать. Потому снисходительные люди и говорят: «Смуул преувеличивает!», а более критически настроенные заявляют без обиняков: «Ох, и здоров же врать этот мухумец!»

У каждого народа есть свои герои, у мухумцев тоже. Примером тому — Маре-Штурман.

— Читал я, как же, чего ты понаписал там в Атлантике про нашу Маре. И было и не было. Но какой с тебя спрос? Капитан тебе попался молодой, собака — глупая, да и сам ты опоздал родиться: люди, из которых гвозди делают, как раз вымирать начали, меня на вашем траулере не было, а ты и половины всей истории не знаешь.

Да и нельзя про наши молодые годы, про наше житье-бытье и все наши фокусы на железном корабле писать: мазутом будет припахивать. Про нас можно и нужно вспоминать только на деревянных, на парусных кораблях — только тогда то блаженное время явится к тебе таким, как оно было, и мы сами тоже явимся такими, как были, и мы, и наш нелегкий хлеб, и парус над головой, и толика радости, и шутка, за которую мы держались крепче, чем за своих золотоволосых подружек: так их к своему ватнику прижимали, что они и пищали и уйти не могли. Н нечего им было уходить: ведь только набитые дураки или опять же стихоплеты сами отпускают от себя радость, а потом знай поют себе о смерти и только о смерти, едва у них перья из подбородка вылезут. А мы любой ценой должны были жить и жили. Мы, все те, кто уже ушел и уходит: и твой отец, значит, и наша Маре-Штурман, для которой твой отец всегда был и судьей праведным, и миротворцем, и соседом. Она ведь твоему отцу больше верила, чем обоим заветам, зараз и Ветхому и Новому. И все мы — и я тоже, а в мои ворота уже девятый десятой стучится — прожили свою жизнь, как под распущенными парусами. Кто на море не жил, этого не поймет. Мир без ветра ничего не стоит, я в таком мире не выжил бы: скукота хуже Дьяконовой проповеди. Ветер может пробрать тебя до кишок, а буря задаст тебе встрепку не хуже той, какую задала старому Ааду из Пыллувэльи. Ааду решил, что он может раскрутившуюся на полный мах мельницу ухватить за крыло и остановить. Вцепился он ногтями в крыло, и крыло подняло его вверх, как мешок мякины, и давай кидать то вверх, то вниз. И отпустить нельзя: по пути вверх отпустишь — за облака закинет, отпустишь на спуске — по грудь в землю вколотит. Так вот старый Ааду из Пыллувэльи и болтался на крыле с обеда до ужина, раскоряченный, как двухвостый вымпел. Молодой шторм поддавал мельнице ходу, Ааду же кричал, спускаясь: «Иду-иду!» — а поднимаясь: «Ухожу-ухожу!»

Все мы таким же манером висели каждый -на своем мельничном крыле, и, если тебе об этом напомнят, вмиг станешь серьезным и скажешь: «Помню-помню — вот было смеху».

В декабре, понимаешь, когда ночи уже растянуты и утро все не наступает да не наступает, я иногда думаю о Маре-Штурмане и смеюсь себе втихомолку, пока жена спит. Если бы не спала, рассердилась бы, решила бы, что над ней смеюсь. А признаться, что мне Маре вспомнилась, тоже нельзя: кулаком в ребра заедет.

Маре всегда была крепкой бабой, за что ни бралась: злиться, любить или судиться. И муж ее Константин тоже ей не уступал. С того самого момента, как он ее заприметил и начал ходить к ней по ночам, началась у них и крепкая любовь и война. Маре была маленькая и кусачая, а Константин большой, с красной шеей, и у обоих была правда, своя правда.

Маре стала колотить мужа еще до свадьбы. Когда он в первый раз повалил Маре на кровать, она зашипела и давай кулаками его молотить. Но чем дальше, тем серьезней становилось дело, и начала она прятать под подушку камень, из каких в банях каменки кладут. Не то, чтобы она перестала дверь Константину открывать, нет, она все же пускала его, чтобы, как в газетах пишется и по радио говорится, культурно развлечься. Но только начинал он ее целовать, как она доставала из-под подушки свою булыжину и начинала лупить жениха. Константин же и виду не подавал, что больно, только мычал: «Долби-долби! Когда-нибудь да устанешь!»

Ведь если настоящая мухумская голова столкнется с намнем, то камню всегда хуже придется.

Но они все же столковались, и Константин взял за себя Маре. Был и я на свадьбе — семь дней играли. Силы небесные, и красавица же была! По два раза в день юбки меняла и все отплясывала.

На свадьбе-то я и струхнул в первый раз. Маре с Константином нуда-то пропали, и меня послали поискать их. В светелке, гляжу, нет, в погребе тоже. В рыбном амбаре наконец нашел, в том самом каменном амбаре, где рыбу хранят. Они меня не видели. Маре сидела в пестрых чулках на бочке салаки. Сидит, закинув ногу за ногу, как студентка, и ботинком покачивает. Ну, покачивает — ладно. Но в левой руке была у нее зажата меж пальцев черная сигаретка, и она пускала из носу дым, ловко этак и красиво — двумя струйками. Сроду такого не видел, чтобы женщина курила, да еще на собственной свадьбе! А правую руку она вперед вытянула, совсем как пастор, когда он прихожан благословляет. И оба они на эту руку уставились. Константин на рассерженного быка похож, и лицо у него красное, словно пожар. Маре же смотрит сквозь ресницы на руку, смотрит на своего нареченного, совсем как девчонка, которая вот-вот скажет: «Ну-ка, посмей только!» И вместе с дымом изо рта Маре выходят такие слова:

— Поцелуй-ка руку! Константин ревет:

— В этой руке ты булыжник держала!

Но Маре качает ногой и гнет свое:

— Поцелуй-ка мне руку, словно ты барон Буксхевден! Привыкай!

Константин так переживал, что даже его подковки взмокли от пота. А Маре говорит:

— Поцелуй! Если ты ради меня веру переменил, так руку и подавно поцелуешь!

А Константин и вправду был Косарелем, но ради Маре переменил себе имя, перешел в православие, променял своего Лютера на русского Константина. За всю тысячелетнюю историю Муху это был первый и последний случай, последним он и должен остаться. И когда какой-нибудь поросенок у Маре фокусничал и есть не хотел, она огревала его деревянной лопатой и говорила мужу:

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 8-м номере  читайте о «Фаусте петровской эпохи» загадочном Якове Брюсе, об Александре Ланском - одном из фаворитов Екатерины II, о жизни и творчестве Михаила Лермонтова, о русском и американском инженере-кораблестроителе Владимире Ивановиче Юркевиче, о популярнейшем актере Андрее Мягкове. О жизни и творчестве русского художника Ореста Кипренского и многое другое



Виджет Архива Смены