И сон и явь – Петродворец

Алексей Николаев| опубликовано в номере №1229, август 1978
  • В закладки
  • Вставить в блог

Кинулись тут винить прежних строителей или, чтобы концы в воду, записать несчастье на счет божьей стихии, но, просто же говоря, проворовался, по обыкновению, «светлейший» – князь Меншиков, руководивший в ту пору земляными работами.

Как ни втолковывал царь любезному «Данилычу», что «корень всякому злу есть сребролюбие», как ни охаживал его тростью с тяжелым костяным набалдашником, не мог, не умел «светлейший» унять запойную свою корысть. И, уж конечно, за такую-то провинность был бы бит князь и фельдмаршал нещадно «из собственных государевых рук», и, уж конечно, пустил бы царь кровавую юшку по напудренным ланитам первого своего любимца и первого казнокрада, да бог миловал, благо случилось дело в отсутствие государя, а от дальнейшего ответа, сам того не ведая, спас Меншикова Леблон.

Уразумев дело, приказал он немедля сооружать акведуки, выводить их по сторонам грота и тем сбросить воду с верхней террасы, на которой – обреченный уже – стоял Большой дворец. Не теряя времени, перекроил Леблон чертежи именитых предшественников, доказав царю «худое их сочинение», и с Петровой решительностью принялся за дело.

Заново переделав фасады Большого дворца, придав прежней нарядности державную величавость, спроектировал Леблон пристройку двух галерей с павильонами. С изысканным блеском, поняв самую суть государева замысла, «едино к славе России направленного», отделал интерьеры главного дворца и Монплезира, смело и решительно использовав роспись, скульптуру, лепку, деревянную облицовку и резьбу. Не прекращая работ по отделке дворцов, сооружению новых павильонов и разбивке гигантского – в сотню с лишним десятин – парка, подступал уже Леблон к грандиозному гидротехническому проекту. Сказочная феерия каскадов и фонтанов стать должна была символом и венцом Петрова замысла... Трех лет не дотянул в России выдающийся этот мастер. Свела его в могилу чинов не разбиравшая скорая болезнь.

Понять нетрудно, почему горечью отозвалась в царевой душе Леблонова кончина. И теперь, два с половиною века спустя, нельзя не поражаться, как за столь малое время осилил Леблон работу, которой другому зодчему с лихвой достало бы на десятилетия. Нужно, конечно, дивиться таланту и неистовой энергии этого мастера, но подумать нужно и о другом...

Не слишком ли легко дается нам иной раз эстетическое наслаждение? Пусть научились мы понимать прекрасное, но, отмечая в творениях прошлого красоту пропорций, изящество линий, благородство мысли, не обкрадываем ли мы себя – душу свою и совесть, – оставляя за поэтическим фасадом прекрасного живую плоть времени – суровую, трагическую подчас реальность? И цену, цену, которой оплачено наше наследство?! Ибо тогда только заговорят камни – воистину заговорят! – если вместе с прекрасным коснется нас и обожжет боль прошлого.

Вот и выходит: каким бы божьим даром ни обладал зодчий, как бы сильна и животворна ни была его творческая воля, но грандиозные замыслы, коим историей отведено было место на хляби дикого берега, остались бы на бумаге или рассыпались в прах, не будь у него главной опоры. Заглянув же в историю прямо и непредвзято и вместе с гипнотическими именами положив на весы человеческие возможности, даже в последнем их пределе, увидим мы, что главная эта опора в неизмеренной силе, в непостижимой чужому разумению двужильности русского мужика.

Солоно хлебнуть пришлось в ту пору нашим мужикам. Воевала Русь со шведами, турками, персами и сама с собою – с Доном, Астраханью, Заволжьем. Тащили с церквей колокола, обкладывали податью хомуты, бани, гробы, души. А строительный набор шел за набором. Тверских, вологодских, тульских, владимирских, из Малороссии и калмыцких степей отбивали от баб и ребятишек великие тыщи мужиков. Полынными травами зарастали поля, гнил хлеб на корню, а немереными российскими дорогами гнали и гнали «работных людишек» к балтийскому берегу; мало кому досталось изведать обратной – к дому.

Хуже каторги оборачивалась мужикам государева затея. Съедала заживо цинга, сжигала болотная лихорадка, за голодом людским не считали уже падавших от бескормицы лошадей. Терпели, таили муку. Хоронясь чужого уха – не угодить чтобы в Приказ и на дыбу, – шептали только: «Што с землей нашей стало есть? Стон, вопль и плач мирской!» Кому срок выходил, тихо, перекрестясь напоследок, ложились помирать; заворачивали новопреставленного в рогожу, волокли на кладбище, и густо поднялось уже крестов округ царева «парадиза»... И в леса бежали лихие головы, уходили в калмыцкие степи и на Урал. А все выходил один конец: ловили, давали батогов и в железах гнали назад. Порядку же ради заведены были в строительной канцелярии архивные ведомости «расходу людей», скрипели усердно перьями дьяки, полня концов не ведавшие списки тех, «которые бежали и умре». А просто сказать: каждого седьмого недосчитался народ в исходе Петрова царствования...

Так-то она, история, писалась! И читать ее нужно, горьких страниц не опуская. Вымерять прошлое вехами одних только битв, царствований, громких имен – значит, с краю копнуть, ибо на своем горбу вытянул русский мужик нашу историю, и как ни глянем мы в прошлое, с какого бока ни подойдем, а все богатства, чудеса и дива на русской земле, славными именами нареченные, – все до едина на мужицком поте с кровью замешаны.

И Петру ли не знать было, в чем его сила! Кто, как не русский мужик, вывезет этот сверх меры людской нагруженный воз?!

Еще не сняли леса с дворцовых стен, еще грелись своими боками в сырых шалашах тыщи несметные «работных людишек», а пиры шли заведенной чередой. Веселились истово, как грехи замаливали. И в допетровской Руси славен был хозяин, у которого «гостьба толсто трапезна»; одно это, пожалуй, и сохранил Петр от былого да еще приучил гостей пить такое множество здравий, что редкий богатырь выдюживал на ногах до разъезда.

Но, правду сказать, не часто вкушали гости от государевых щедрот. Возлагал царь сию обязанность на высоких своих вельмож – хоть так изловить казенные деньги, которые – на подрядах да поставках – «по зарукавьям идут». И не скупились – тут уж всяк норовил тряхнуть мошной, другого перещеголять. Веселились так ежевечерне. Сбрив бороды, напялили вчерашние бояре завитые парики, от множества здравий сидевшие косо, на манер бараньих шапок, и, затянутые в тугие камзолы, танцевали экосезы и котильоны с не умевшими ходить на каблуках дамами. Густо пахло духами и потом. Едали на серебре говяжьи глаза «в соусе по утру проснувшись», жаловали лимбургский сыр, запивали «венгерским», «эрмитажем», дурели от перемены кушаний и зелий, а дома, утром, отдышаться чтоб от вечернего хлебосольства, хлебали из оловянной чашки чего пожирней, жадно припадали к кадушке с моченой брусникой, отирали пятерней бритые подбородки и, отругиваясь на домочадцах, кряхтя, отъезжали к работам.

Ранним тут был всегда государь.

Летела по мхам, билась на взметах красная одноколка с денщиком на запятках. За низкой спинкой, туго обтянутое зеленым сукном Преображенского мундира, крепко сидело массивное государево тело. Вздрагивали только на костяном набалдашнике трости обветренные, в мозолях и ссадинах, красные царевы руки, да дергалась нервным тиком задубелая на ветру щека с маленькой детской родинкой.

Вдогон государю с колокольцами катила по кочкам, раскачивалась на стальных рессорах шестеркою запряженная карета. Золотом горели гербы на дверцах, пламенела на империале княжеская корона. Сверкала в утреннем солнце сбруя из малинового бархата с серебряными и золотыми украшениями, переливалась радугой на лоснящихся кровных жеребцах. Верхами скакали обок пажи в синих бархатных кафтанах с золотыми позументами по швам. Не доезжая государя, замирала, косила жаркими глазами одномастная шестерка. Изящным движением откидывал начищенную до блеска медную подножку исправлявший эту обязанность паж. Как из золоченой шкатулки, появлялся в распахнутой дверце ослепительно белый чулок; выплывала над ним в голубоватых льдинках кружев холеная, в перстнях и кольцах, белая рука; сиял светоносными камнями орденов лазоревый камзол; шевелился от ветра напудренный, завитой до плеч парик – выходил в поклоне, прикладывался к государевой шершавой руке «светлейший». И уже по одному виду знал Петр, что не было сей раз греха за «Данилычем», иначе оделся бы в суконный кафтанишко и прискакал верхом.

Усмехался царь неуемной роскоши своих вельмож и, усмехаясь, говаривал, что «ежели бы нашелся алмаз с ручной жернов, то, невзирая на тяжесть, повесили бы и оный на шею». Но, суровый радетель казны государственной и сам сделавший себе за жизнь лишь два парадных кафтана, сквозь пальцы глядел Петр на эту страсть и поощрял даже роскошь приближенных, полагая, что свои генералы и тут, как в баталиях, чужеземных затмить должны.

Слушая походя вздор Меншикова вперемежку с делом, не чуя – на морском ли ветру, за французскими ли ароматами – иного запаха, коим чревата по утрам ежевечерняя «ассамблея», разворачивал Петр чертежи, коротко; на ходу отдавал приказания, карал и миловал, нетерпеливо слушал бородатого подрядчика, обрывал, темнея взглядом:

– Знать, забыл, что я многоглаголивых вралей не люблю! У меня и без того хлопот много. – И, меся сырую землю скошенными немецкими башмаками, размахивал тростью, стремительно шел к берегу.

Гудели на ветру смоленые канаты, скрипел ворот, тянувший камень; стучали, сливаясь в сплошной гул, дубовые кувалды; твердым шагом ходили, покрикивая, к работам для острастки приставленные Преображенские унтер-офицеры. Что мужик – инженер-итальянец норовил обойти стороной: власть лютая, а долго ль до греха!..

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 4-м номере читайте о знаменитом иконописце Андрее Рублеве, о творчестве одного из наших режиссеров-фронтовиков Григория Чухрая, о выдающемся писателе Жюле Верне, о жизни и творчестве выдающейся советской российской балерины Марии Семеновой, о трагической судьбе художника Михаила Соколова, создававшего свои произведения в сталинском лагере, о нашем гениальном ученом-практике Сергее Павловиче Корллеве, окончание детектива Наталии Солдатовой «Дурочка из переулочка» и многое другое.



Виджет Архива Смены