Молодость героя

Лев Никулин| опубликовано в номере №235, декабрь 1932
  • В закладки
  • Вставить в блог

- В Неаполе в аквариуме я видел отвратительного морского гада, заросшего морским илом. Ему было три тысячи лет. Вы слышите, три тысячи лет жила эта кремнеобразная, замшелая гадина! Менялись очертания материков, а она жила. Лава испепеляла Помпею, а гадина жила. Горела Александрийская библиотека, варвары топтали Рим - она жила... Голова Робеспьера падала в корзину, Золя писал «Я обвиняю»... Умер Толстой, а она живет! Что же такое жизнь, дьяволы? Что такое человек, если его жизнь - пятидесятая часть века морского гада?

Двадцатилетний француз, наш парижский друг, запускал пальцы в мягкие русые волосы, и тогда наш герой бросал газету и кричал, потрясая кулаками:

- Тебе семьдесят лет, старый верблюд, тебя зовут не Поль Дюран, а Моисей Гольдбейн, и ты не художник - кубист, а местечковый учитель из Радзивилова, старая песочница!

Лев Толстой умирал не «мудро» и не «величественно», а умирал простой человеческой смертью, и мир оторвался от биржевой сутолоки, от Бриана, усмирявшего бастующих железнодорожников, от речей императора Вильгельма, и миллион бумажных рупоров передавал то, что происходило на русском железнодорожном полустанке Астапово. Из Парижа мы не различали мышьей беготни репортеров, суеты властей и начальства, суматохи священников и наследников. Расстояние от Москвы до Парижа уберегло нас от речей общественных деятелей и статей собственных корреспондентов.

Только через двадцать лет мы прочитали в подлиннике телеграммы репортеров: «пульс столько - то температура такая - то запятая Софья Андреевна слезах венецианского окна точка запятая окрестные крестьяне трогательно сочувствуют точка прибыл начальник дороги губернатор отряд стражников точка шлите дополнительные пятьсот».

От всей этой суеты нас уберегли несколько тысяч километров, отделяющих нас от России; только через двадцать лет мы узнали о том, что в станционной комнате у кровати, на которой лежал мертвый Толстой, стоял жандармский унтер и пропускал мимо себя народ, случайных свидетелей и официальных церемониймейстеров этой смерти.

Обыкновенная человеческая комедия смерти на расстоянии нам казалась трагедией, так же как седой и юной Анюте.

Но как ни глубоко переживали смерть Толстого на левом берегу, сколько ни спорили в эмигрантских квартирах о толстовском анархизме и толстовском наследстве, только немногие поняли истинное значение этого события. И очень скоро Орест Александрович понят, что не одно цареубийство может пробудить скованную и спящую мертвым сном Россию, но и дубовый гроб, в котором уместился прах восьмидесятилетнего старца, гроб, опущенный в могилу и зарытый без попов и отпевания. Эта смерть вызвала на улицу толпы, толпа распахнула ворота фабричного и университетского двора и вышла на улицу. Казачьи патрули опять понеслись карьером на людей, и над взволнованной и задыхающейся от скорби и гнева толпой показался черноволосый человек в барашковой шапке. Он сорвал шапку, простер руку и бросил в толпу страстное, боевое слово, громовой раскат пятого года:

- Товарищи!..

Мы возвращались к спорам о Толстом и весной 1911 г., когда наш кружок стал кружком четырех, и мы приняли к себе взъерошенного и напуганного Парижем и жизнью Митю Калошникова. Он был до того напуган, что даже Орест Александрович не сразу приручил его за самоваром в меблированной квартире в Нейи. Митя Калошников приехал в Париж с письмом к доктору философии Севочке Маслову.

«Ему очень худо жилось, - писала Екатерина Николаевна, мать Пети Иванова, - он очень несчастный».

Друг молодежи и искусств сделал для бедного юноши не слишком много: он дал ему адрес мастерской Поля на улице Кампань. Митя приходил в мастерскую и отказывался от омлетов мадемуазель Марсель и почти нового пиджака и штанов Поля, от десяти франков взаймы. Он не устоял только перед радушием и самоваром Ореста Александровича.

- Моn petit, - сказал ему, насупив брови, хозяин, - вы смешны в ваших штанах «bleu gendarme», жандармского сукна. Чтоб я не видел больше этой шляпы! Она хороша на Украине на бахче и притом на чучеле... - и он нахлобучил на светлорыжую митину голову каскетку Жоржа. - Сходите на авеню Гоблен, там нечто вроде бюро по приисканию занятий для русских. Потом я поговорю о вас с Домашевичами, милая чета, эсеры и притом со средствами.

Между тем Митя Калошников тощал от голода и ночевал под мостами, на речных барках, на ступенях метро. Он так и не объяснил, как он попал в Париж и почему бежал от семьи и солдатчины.

- Ecoutez, - опять сказал ему Орест Александрович, - вы превратились в скелет и спите на ходу. Вы отказываетесь от минимальной помощи... Жорж говорит, что вы изнуряете себя самой тяжелой работой. Вы грузите тяжести за три франка в день. Где вы спите? Что вы едите? Как вы живете? Глупо так страдать и притом страдать без идеи...

- Я вегетарьянец, - глупо ответил Митя, - мне много не надо.

- Но это - не политическая идея! Вегетарьянец... Может быть, вы толстовец? Тогда вас надо послать в Канаду к духоборам. Я напишу Черткову.

- Я толстовец. Я не эсер и вообще я не социалист, - растерянно, но громко произнес Митя, - спасибо, Орест Александрович, но я ни в бога, ни в черта не верю.

Подруга Ореста Александровича, наконец, услышала его голос и с необыкновенным изумлением посмотрела на Митю.

Орест Александрович мигнул ей, и она вышла.

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 4-м номере читайте о знаменитом иконописце Андрее Рублеве, о творчестве одного из наших режиссеров-фронтовиков Григория Чухрая, о выдающемся писателе Жюле Верне, о жизни и творчестве выдающейся советской российской балерины Марии Семеновой, о трагической судьбе художника Михаила Соколова, создававшего свои произведения в сталинском лагере, о нашем гениальном ученом-практике Сергее Павловиче Корллеве, окончание детектива Наталии Солдатовой «Дурочка из переулочка» и многое другое.



Виджет Архива Смены