И не позволил бы никогда Чехов каторжную эту работу назвать подвигом...
А тем временем приводить нужно было в порядок Мелихово. Пустынная, запущенная усадебка ждала хозяйских рук. Работал тут Чехов, как крестьянин: вставал в четыре утра, корпел, спины не разгибая, в саду до высокого солнца. Мастерил цветники, теплицы, ладил клумбы; растения разводил диковинные, каких от веку в здешних краях не видали; посадил несколько сотен вишневых деревьев. Но сад, посчитать можно, – для себя. Да не мог нигде видеть Чехов равнодушно голую землю. Как доктор Астров, одержим он был лесами – вырубленные вокруг Мелихова участки засеял елями, кленами, дубами, вязами, соснами, лиственницами. Говорил, что каждый человек должен посадить в жизни хотя бы одно дерево. За скольких же из нас поработал Чехов!..
Взошел и поднялся чеховский лес. Сотни вишневых деревьев, им посаженных, сплошным белым облаком цветут в мелиховском саду, как некий прообраз последней его пьесы. Тут ли первые ее корешки – не знаю. Но вот было рядом с Мелиховым имение Сергея Ивановича Шаховского, внука декабриста, человека редкой души, бессребреника и товарища Чехова по земским делам. Шаховской разорился, вынужден был продать имение какому-то предпринимателю. Тот устроил в старинной усадьбе дорогой пансионат для московских дачников. Явление в конце века для России, конечно, нередкое, но так и хочется ухватить эту ниточку и потянуть ее к «Вишневому саду». И кстати: к Шаховскому ездил Чехов лечить детей, больных дифтеритом; был и врачом и сиделкой... Тут выходит как бы обратная связь: «Попрыгунья» давно написана, а кажется, Дымова писал Чехов с себя.
Да вот писать-то времени почти и не оставалось.
«Одолели амбулаторные больные и разъезды. Если же выпадает на мою долю свободный часок, то я спешу отдать его своему «Сахалину».
Говорит это один из величайших писателей. В положении подобном нельзя представить себе ни доктора медицины Франсуа Рабле, ни полкового врача Фридриха Шиллера. Делить жизнь между литературой и медициной, как Чехову, им не приходилось. Должно быть, потому так легко вообразить себе Чехова с докторским чемоданчиком на передке мужицкой телеги или в саду, с лопатой, тяжелой от глины, и так трудно – вот в этом кабинете, оклеенном зеленоватыми обоями, с зелеными креслом и диваном, за этим письменным столом, покрытым зеленым сукном... А между тем под лампой с зеленым колпаком рядом с французским медицинским журналом лежат влажные еще корректуры из «Русской мысли» с главами «Сахалина»; они покрыты сетью аккуратной чеховской правки.
Писал эту книгу – как воз тянул. И не мудрено: понимал, что один вступил в единоборство с русской каторгой; потому и гордился, хотя слово такое к.Чехову и не вяжется вовсе, но гордился, что в его «литературном гардеробе будет висеть и этот жесткий арестантский халат».
На почту, в Лопасню, отправлены выправленные корректуры «Сахалина», а крупные суховатые руки, с трудом отмытые от земли и пахнущие еще йодоформом, берут стальное перо, выводят на начатой рукописи новую фразу: «Когда зеленый сад, еще влажный от росы, весь сияет от солнца и кажется счастливым, когда около дома пахнет резедой и олеандром...»
Поет, светится, искрится, благоухает фраза. Тяжелый, мрачный, пронзительно страшный «Сахалин» и тонкая, как осенняя паутинка, ткань «Дома с мезонином»; кандальный звон, удары плетей по живому телу и «Мисюсь, где ты?»... Каким огромным должно быть сердце, чтобы вместить такой диапазон чувств!..
Поразительно? Да. Но разве двадцать написанных Чеховым томов не поразительно будет сопоставить с образом его жизни, о котором здесь бегло рассказано? Добавим к этому, что на письменном чеховском столе чужих рукописей побывало значительно больше, чем его собственных. И хотя статей о литературе он не писал, говорил, что никогда не сумеет объяснить, отчего ему нравится Шекспир и совсем не нравится Златовратский, учителем литературным, воспитателем писателей молодых был Чехов, по отзывам современников, непревзойденным.
– Все хорошо, художественно, – говорил Чехов приехавшей в Мелихово Щепкиной-Куперник мягким своим баском, любовно поглаживая суховатой кистью большой руки рукопись молодой писательницы. – Но вот у вас, например, сказано: «И она готова была благодарить судьбу, бедная девочка, за испытание, посланное ей». А надо, чтобы читатель, прочитав, что она за испытание благодарит судьбу, сам сказал бы: «Бедная девочка»... Вообще: любите своих героев, но никогда не говорите об этом вслух...
– Знаете что? – говорил он другому своему посетителю, приехавшему с рукописью из Москвы.- – Плохо будет, если, описывая лунную ночь, вы напишете: «С неба светила луна», «С неба лился лунный свет». Плохо! Плохо! Скажите, что от предметов легли черные резкие тени, – дело выиграет в тысячу раз... И главное, голубчик, стройте фразу, делайте ее сочней, жирней. Надо, чтобы каждая фраза прежде, чем лечь на бумагу, пролежала в мозгу дня два и обмыслилась. И правьте, правьте! Посмотрите рукописи всех настоящих мастеров – испачканы, перечеркнуты вдоль и поперек, потёрты и покрыты латками...
Для каждого начинающего находил Чехов особенные и нестертые слова, конкретные по поводу каждой рукописи. Общим, пожалуй, было одно: самое страшное для писателя сидеть в четырех стенах и вытягивать из себя свои произведения; жизнь нужно видеть, слышать подлинные человеческие слова и мысли и обрабатывать, а не выдумывать их.
Но, ссылаясь на мастеров, никогда не ставил примером себя, хотя жизнь его и понимание писательства могли быть лучшим для начинающего (да разве только для начинающего!) литератора примером.
Посетители Мелихова, запомнившие Чехова уставшим земским доктором, издерганным доброхотом по уездным делам, работником-садоводом, аскетичным тружеником-писателем, бескорыстным, времени не жалевшим наставником молодых, знали его и другим – в минуты отдыха.
А не часто находил Чехов время для отдыха. Поставит лопату, присядет на скамейку – тут кидаются к нему с лаем две таксы: черный Бром и рыжая Хина. Разговаривает Чехов с собаками, как только он один и умеет, так, что свидетели этой «беседы» – приехавший из Петербурга писатель и мужик, приходивший к Чехову за микстурой, – оба покатываются от смеха.
– Хина Марковна! Страдалица! – говорит он раздобревшей на деревенских харчах-собаке. – Вам ба лечь ба в больницу! Вам ба там ба полегчало... Бром Исаич! Ай-ай-ай, как же это можно? У отца архимандрита разболелся живот, и пошел он за кустик, а мальчишки вдруг подкрались и пустили в него из шприцовки струю воды! Как же вы это допустили?..
И Бром начинает злобно ворчать.
Хохочет писатель, хохочет мужик, заразительно смеется Чехов. Но такие минуты для него все более редки. Кто-кто, а он-то знал и силу смеха и необходимость его в человеческой жизни, да только жизнь-то сложена не из одного смеха...
«Сахалин» напечатан, и хоть проехалась по нему тяжело цензура, высшие чины «министерства каторжных дел» срочно выясняют, кто пустил Чехова на Сахалин; «Дом с мезонином» читает вся Россия; вылетела из мелиховского гнезда «Чайка». Отгневалась, от-плакалась, отлюбила чеховская муза, а Чехову кажется, что ничего еще не сделано им для русской литературы, для русской жизни. А жизнь эта, сердцевина ее, была тут, за воротами мелиховского дома...
В 11-м номере читайте о видном государственном деятеле XIXвека графе Александре Христофоровиче Бенкендорфе, о жизни и творчестве замечательного режиссера Киры Муратовой, о друге Льва Толстого, хранительнице его наследия Софье Александровне Стахович, новый остросюжетный роман Екатерины Марковой «Плакальщица» и многое другое.