Вальс под кукушку

Пето Вегин| опубликовано в номере №1145, февраль 1975
  • В закладки
  • Вставить в блог

Полузабытая, после пятилетнего невостребования Любовь расправляла свои самофракийские крылья, осеняя все возрасты, и не хватало места на заборах для этого великого уравнения с двумя неизвестными, и сбивались с ног свахи, и чуть ли не со всей улицы собирались ножи и вилки на очередную свадьбу. Не только свадьбы новые игрались, переигрывались и те, с которых жених уходил в приснопамятную ночь прямо из-за стола, из-под венца – туда, под терновый венец, во чисто поле, на ту святую рать, откуда не всем дано вернуться на свою прерванную свадьбу.

Но и такие были! И дни переносились на пять лет назад и целовали выплаканные глаза постаревших невест, и Верность возмещала все потери, и еще крупнее, чем пять лет назад, вписывали в заборные уравнения свои имена. Витя + Аня = Любовь! Зоя + Коля... Таня + Вова... Галя + ...

Я люблю тебя, Люба! Ведь нам так хочется стать большими, что мы не по возрасту знаем все, волна Возрождения и нас вознесла вместе со взрослыми, раньше, чем надо, нас задело крыло этой птицы, и мы на заборе спешим решить свое уравнение.

– Нет, здесь не пиши!..

– Я напишу твое имя, а ты – мое...

– Давай... Вот здесь – достанешь? Вот над этой чепухой...

И крошится кусок известки в моей руке, царапает забор, и возникают наши имена.

...Рвануться, рвануться, проснуться – вернуться в свое тридцатилетие, оборвать за секунду до самого страшного это сновидение, повторяющееся ежегодно в ночь 21 июля, вырваться и выхватить из прошедшего времени, из заколдованных кругов вальса Любу, не выпустить ее загорелые, крапивой окрапленные руки, – вырваться в умопомрачительном сальто, выгнувшись до боли в позвоночнике, перелететь в мою родную, неугомонную, бестолковую и великую современность, поднести ее руки к губам и утвердить, что есть, все же есть среди запутанного шерстяного клубка насилий, позерства, обмана, есть шелковая, светлая ниточка любви, не однажды, может, оборванная и связанная, но есть – понять это кожей, по которой от счастья побежала муравьиная стая мурашек, повторить, как возле забора когда-то: «Я люблю тебя, Люба», – проснуться, проснуться...

Каждый год, в ночь на двадцать первое июля...

...в тополином снегу молодой рощи мы кружились, на выпрямленных руках вздымали белые сугробы, кто кого перекружит: полувальс-полуигра, от ее ситцевых васильков голубело в глазах, и, кружась, за спиной пролетали добрые деревья, похожие на старых музыкантов, выгоревшие до белизны ее волосы задевали за веточки, ах как легко: раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три...

Я споткнулся о кочку, упал, хохоча, по земле покатился, выскользнули ее золотые запястья из рук, хохоча – по траве, по июльскому снегу и, руки раскинув, застыл. На вершинах деревьев сидело кукушечье солнце. «Догоняй!» – донеслось до меня, я на локтях приподнялся – меж деревьев мелькал ее ситец, осыпая в траву васильки. "«Догоняй!» Я привстал на коленях, и вдруг ухнуло что-то и огненно-черным взметнулось столбом, обожгло, оглушило, опрокинуло тонкие елки, и лоскутики ситца, кружась, опадали на обожженные ветки, и слетело с деревьев кукушечье солнце.

Лю-ба-а-а-а!..

Сколько лет мне стоять на коленях перед тобою? Сколько лет твоим именем полночь пугать?

«Догоняй! Догоняй! Догоняй!..»

«Здесь жио сапожник Шио – вино пио, сапоги шио».

Заикающегося после гибели Любы, меня привез дед в глинобитную Эривань, и мы остановились у его старого друга-сапожника, в доме, похожем скорее на ласточкино гнездо, чем на жилье человека. Эриванский вариант Нико Пиросмани, Шио сам рисовал вывески для своей сапожной мастерской и для своего приятеля, державшего маленькую хашную, двери которой были расписаны щедрой самодельной кистью Шио – из голубой глиняной миски валил густой пар, в котором плавали слова: «Дэньги – ваши, хаши – наши».

Бедность его жилища никак не соответствовала веселому нраву и беспредельной щедрости хозяина, Шио считал себя поэтом и всерьез утверждал, что на том свете он отберет лавры у Шекспира.

– Скажи, эли, Шексир так сможить? Здесь жио сапожник Шио, вино пио, сапоги шио! Здесь все эсть, да? И балшой садержаний, да? И работа, да? И весело, да? И какой короткий слова, да? Сапоги шио – кушить нада, да? Умру – скажут: какой художник Шио, вах! Какой стихи, вах! Музеум поставят, нэт? Сапаги шию – красики покуплю, сапаги – немного лаваша и вина, чтобы язык харашо разгаваривал, на стихи чтоб харашо, да? Тибя нарисовать буду, хочешь? Нэт, нэ хочешь? Пэрсик, винаград, инжир забери – пакушай. Нэт? Жарко? Для Шио тоже жарко, а Шио сказал «джур», и харашо. Знаешь «джур», нэт? На русский называется «вада». Скажи «джур», э! Иди забери Ашота, на фонтана иди пить эриванский джур – харашо будит...

Говорю «джур», и под языком становится прохладно, иду к Ашоту, лезу на дерево и палкой сшибаю чернильные сгустки инжира, они глухо падают к ногам Ашота, который ни слова по-русски не знает, который, как раненая птица, припадая и волоча ногу, собирает инжир и мне что-то кричит по-армянски, запрокидывая смеющееся, перекошенное болезнью лицо вверх – ко мне, к вершине дерева.

Ашота, сына Шио, скрючила неизвестная болезнь, выгнула ему горб на спине, руки повыворачивала. Ашота боятся, с ним никто не дружит, и глаза его вдвое грустней, чем положено грустным быть по природе армянским глазам. Говорят, его сглазила бабка: Ашот учился играть на скрипке, радовал этим отца, стройный и длиннорукий, прижимался он к скрипке щекой, прикрывая глаза, и выплескивал на вечернюю зеленую улочку звуки нежные и щемящие, и отец тоже прикрывал глаза и плавно покачивался, положив загубленные руки художника на кожаный истертый фартук, и едва слышно шептал: «Лаф, Ашот-джан, лаф...» Да, сглазила его как-то бабка, мать Шио, злая была, говорят, играл Ашот, говорят, на скрипке своей, а она возьми и плюнь, говорят, в его сторону – «Чтоб у тебя руки отсохли!» – ив тот же момент выронил скрипку Ашот, нагнулся было за ней, да не разогнулся больше, и скрипку не поднял, и рук не распрямил. Лежал после этого, говорят, полгода, не подымался, умереть, говорят, хотел, да смерть прибрала бабку, а не его.

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 4-м номере читайте о знаменитом иконописце Андрее Рублеве, о творчестве одного из наших режиссеров-фронтовиков Григория Чухрая, о выдающемся писателе Жюле Верне, о жизни и творчестве выдающейся советской российской балерины Марии Семеновой, о трагической судьбе художника Михаила Соколова, создававшего свои произведения в сталинском лагере, о нашем гениальном ученом-практике Сергее Павловиче Корллеве, окончание детектива Наталии Солдатовой «Дурочка из переулочка» и многое другое.



Виджет Архива Смены