Сестра Тома

Билл Нотен| опубликовано в номере №1108, Июль 1973
  • В закладки
  • Вставить в блог

Рассказ

Мне было шестнадцать лет. Однажды, дождливым будничным утром, я надел свой старенький выходной костюм и отправился в Болтон, на улицу Монкриф, чтоб поступить матросом в военный флот. Уходя, я поцеловал плачущую мать, но ее слезы вдруг так меня расстроили, что, шагая по улице в толпе рабочих, спешащих попасть на текстильные фабрики до гудка первой смены в семь сорок пять, я все старался — и не мог — проглотить застрявший в горле ком.

Когда я явился на вербовочный пункт, седой офицер в синей шинели выписал мне бесплатный билет до Манчестера, где работала военная медицинская комиссия. Всего нас собралось там девять человек, и остальные парни были старше, чем я. Но семерых врачи сразу забраковали, и они ушли, и нас осталось двое. Я думал, что комиссия меня пропустила, но один врач все слушал мое сердце. Я здорово нервничал, и оно колотилось очень сильно. Наконец врач посмотрел на меня и сказал:

— Приходи, сынок, через год, когда станешь поспокойней.

Меня забраковали, и мне было стыдно. Что я скажу теперь своим друзьям? Я погулял по городу и вскоре проголодался, но не решился куда-нибудь зайти и поесть (до этого я был в кафе только раз — на поминках). И тогда, почувствовав себя совсем несчастным, я уехал домой.

И работы у меня теперь тоже не было: перед отъездом я ушел из прядильной мастерской. Найти же новую работу было трудно: текстильные фабрики сокращали производство. Но один наш парень — его звали Томми Чидл — надоумил меня, к кому обратиться.

— Поезжай к Абрахаму Хилтону, — сказал он, — на фабрику по химической обработке пряжи. Она черт те где, но работа там есть: они тебя возьмут и заставят работать день и ночь напролет. Только не говори им, что ты католик: Хилтон — методист и их местный проповедник.

Я поехал туда и не сказал, что я католик, — ничего я им не сказал, и они меня взяли. Работа на фабрике была сменная, и первая смена заступала в шесть, и назавтра я должен был выйти в утро. Я чувствовал себя взволнованным и счастливым. Никто из моих знакомых там не работал, и мне казалось, что я начинаю новую жизнь.

На другой день я встал в полпятого и в шестом часу уже выходил из дому. Мама поцеловала меня на прощание и немного всплакнула. Я люблю темные, предрассветные улицы. В это время прохожих почти что нет, а главное, еще спят девчонки-текстильщицы, а то, бывает, ты идешь себе спокойно на работу, а они вдруг начинают прямо в лицо тебе хихикать, — сущее наказание с этими девчонками!

В огромном красильно-пропиточном цехе с высоким, теряющимся в пелене пара потолком и всегда чуть сыроватым бетонным полом стояло восемь роликовых машин, в которые загружают очищенную пряжу, и она, пропитавшись раствором каустика, автоматически, на роликах, отжимается и вытягивается, превращаясь в мерсеризованную, или попросту фильдекосовую.

Мне надо было выучиться управлять такой машиной, распутывать мотки высушенной пряжи, аккуратно загружать их в особый ковш, подающий подготовленные мотки на машину, и снимать с роликов мерсеризованную пряжу. Мастер цеха Эльберт, по кличке «Нуда», был спокойным человеком лет под пятьдесят, с доброй улыбкой и синими глазами.

Наши ребята всегда над ним потешались. Не то чтобы в глаза, но так, что он слышал. Они частенько заводили похабные разговоры — просто чтоб посмотреть, как он качает головой. Во время перерыва — единственного за смену, он длился с половины девятого до девяти — мы с облегчением снимали рабочие ботинки и давали ногам немного отдохнуть, потому что у большинства ребят-машинистов была разъедена кожа на пальцах: капли каустика просачивались даже сквозь ботинки. И вот мы обрывали полы халатов и оборачивали ноги, чтоб защитить их от каустика. Поэтому к девяти, когда кончался перерыв, мы не успевали управиться с завтраком. В четверть десятого появлялся Эльберт, вынимал часы, смотрел на них и спрашивал: — А в котором часу вы начали завтракать, ребята?

Он приносил нам брезент, чтоб обматывать ноги, нередко помогал налаживать машины — в общем, старался облегчить нашу жизнь. Иногда часа за два до конца смены он спрашивал, не хотим ли мы поработать вечером. Желающие работали до десяти часов. Зато им давали даровой обед, даровой ужин и платили сверхурочные. И ребята никогда не отказывались остаться. Но Эльберт не любил просить нас об этом.

В то время мне, как и остальным ребятам, Эльберт казался старым занудой. И только теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что он был очень хорошим человеком. Я думаю о нем чаще, чем о ком-нибудь другом. Но сестра Тома мне вспоминается еще чаще. Сестру Тома я никогда не забуду.

Мы с Томом обслуживали соседние машины. Стоя плечом к плечу у сортировочных столов, мы разбирали влажные мотки пряжи и развешивали их для просушки на специальных крючьях, а высохшие расправляли и загружали в ковши, или, как говорят текстильщики, противни, подающие подготовленную пряжу на машины.

Том казался мне немного странным. Я люблю поговорить обстоятельно и задушевно — о жизни, о девчонках, ну, и всякое такое. А Том, он вечно витал в облаках. Только я, бывало, о чем-нибудь заговорюсь, как вдруг его носатое, веснушчатое лицо — точь-в-точь как у клоуна — расплывается улыбкой, и он начинает толковать о своем, и становится ясно, что он меня не слушал.

— Пичужки-то, а? — сказал он мне раз вечером. — Эх, стать бы воробьем! Вот было бы здорово! Садишься ты, к примеру, на карниз дома и делаешь вид, что нечаянно сорвался. Падаешь камнем, как будто ты мертвый, а у народа внизу уже глаза мокрые, так им тебя жалко, а ты вдруг — р-р-раз! — раскрыл крылья, только тебя и видели. — Потом он посмотрел на меня и говорит: — А ты никогда не хотел быть птицей, а, Билл? Ласточкой или чайкой.

— Так ведь высоко залетишь, — говорю, — того гляди упадешь.

— А, да что с тобой толковать! — говорит Том.

Красильщики и отбельщики уходили в шесть, а Эльберт чуть задерживался — часов до семи. И потом мы, восемь ребят-машинистов да похабник Харви с отжимной центрифуги, оставались одни, сами по себе. Правда, нам давали задание на весь вечер, и наши машины работали циклично — восемь фунтов пряжи каждые пять минут, так что зевать нам все равно было некогда.

Оставшись одни, мы горланили песни. А то похабник Харви обернется от центрифуги, отчмокнет языком верхнюю вставную челюсть, приспустит ее на нижние зубы и орет:

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 8-м номере  читайте о «Фаусте петровской эпохи» загадочном Якове Брюсе, об Александре Ланском - одном из фаворитов Екатерины II, о жизни и творчестве Михаила Лермонтова, о русском и американском инженере-кораблестроителе Владимире Ивановиче Юркевиче, о популярнейшем актере Андрее Мягкове. О жизни и творчестве русского художника Ореста Кипренского и многое другое



Виджет Архива Смены