С летчиками не прощаются

Тамара Илатовская| опубликовано в номере №913, июнь 1965
  • В закладки
  • Вставить в блог

Валя Земко был прав: глупо прощаться с летчиком на Чукотке. Утром мы топтались у его машины и заглядывали всем в глаза: нам нужно было в бухту Провидения. - Как везти: как пассажиров или как груз? - Валя усмехнулся сверху, из кабины. - Вези как груз! - сказал Борис Комков, командир эвена, и уселся на ремне между пилотами. Значит, и он летит.

Из-за локтя Бориса видно, как Валя поставил винт на малый шаг. «Аннушка» затряслась от нетерпения, и галька зашумела под колесами. Пять метров в секунду под крыло - это много. Валя был серьезен. Над головой Бориса светилось голубое-голубое небо, и силуэты летчиков расплывались в золотистой пыли. Валя худощавый, поджарый, тонколицый. Ему можно играть в кино насмешливо-галантного французского летчика. Профиль у него острый и правильный, и в глазах грустноватая дымка. Борис крепкий, упитанный, ширококостный и широколицый. Вид у него простодушный, но он себе на уме. Плечами Борис касается обоих пилотов. Они сидят втроем перед небом, как перед глазом фотокамеры. Сосредоточенны: очень сильный ветер. Слева у нас море. Оно кажется спокойным и ровным, как эмаль. Под нами и справа - тундра. Здорово качает: Валя ползет у самой земли, и еще ветер. Потом он забирает штурвал на себя - лезет вверх. Секунду за локтем Бориса виден задранный нос «Аннушки» с прозрачным диском пропеллера. Ох, как замирает сердце! Через неделю мне дадут на секунду штурвал, и я почувствую в руках машину. И захочу летать - до яростной тоски, до того, что все на земле вдруг покажется неинтересным. Тот, кто дал мне штурвал, давно забыл об этом. А я и сейчас помню: чуть-чуть от себя - и вниз, на себя - выровнялись. Оглянешься - пассажиры косятся: не очень-то приятно пассажирам вверх-вниз. Но это было через неделю. А тут я только догадываюсь, какое это счастье - чувствовать машину послушной.

Валя, улыбаясь, выглядывает из-за плеча Бориса. «Ну как?» Встреть его на земле - все равно сразу узнаешь, что летчик. Наверное, любит рисковать, балансировать на краешке пропасти. Впрочем, играть со смертью никто не любит, разве что забубенные сорвиголовы, не умеющие ценить жизнь. Зачем искать опасности, когда их и так удручающе много? Здесь, на побережье, самолеты швыряет, как камни, - тысяча метров вверх, восемьсот вниз. Месяц назад один пилот головой проломил кабину. В таких случаях помогает только выдержка: все равно вырвусь, врешь, и руки каменеют на штурвале. Асы - это самые выдержанные. А победу празднуют по-разному: у Вали - радостное возбуждение, у Бориса - больше досады: мол, вляпался, а не стоило бы. Потому и кажется, что Валя любит риск. А он просто его не боится, и радость - всего лишь следствие.

Зимним утром в поселок Провидения пришел запрос: мальчик из яранги на реке Эргувеем опасно болен, нужен врач. Синоптики обещали пургу, самолеты стояли зачехленные. Энмелен - полторы сотни километров от Провидения, а до Эргувеема еще в сторону километров сто двадцать. Не проскочить до пурги. Но пришла вторая радиограмма. Полетел Земко. Он летел над заснеженными горами. Горы подхватывали и раскачивали самолет. Энмелен промелькнул черными квадратиками на белом. Теперь в сторону. Эргувеем застыл и сравнялся снегом - бело и бело. Второй пилот покосился на Земко: ну хоть бы один ориентирчик, эдак можно на Святого Лаврентия залететь, а то и до самой Аляски.

Земко сам взялся за штурвал. Четвертый год он летает в зимнюю тундру, возит в настывшие яранги продукты, письма, пирамидон. За корявыми застругами, за бесформенными сугробами он угадывает каждый поворот реки. А вот и след стада - дорога, вытоптанная в снегу, ее отлично видно сверху. Еще пять минут, и выплыли конусы яранг. Лыжи взметнули серебряный ветер. Чукчи выскочили из яранг, повисли у «Аннушки» на крыльях. Это был самый счастливый день в стойбище, самый радостный день. Пританцовывали в честь храброго летчика Валентина, не побоявшегося пурги. Расставив руки, кружились все быстрее в неуклюжих оленьих кухлянках. «Амынь аккаем! Ах, как хорошо!»

Они знали Земко. Прошлой зимой, когда нелепый декабрьский дождь льдом сковал тундру, он возил оленям прессованное сено. Оленей кормило небо.

Старик методично бил в бубен: отгонял от больного мальчика злых духов «келе». Выбежала из крайней яранги полуодетая женщина в спущенном с плеч керкере, еще потная от жары в меховом пологе, - мать. Валентин влез под жаркий полог. Там, разметавшись на оленьей шкуре, горел мальчонка - что-то похожее на дифтерит. В углу курил его отец, он кивал гостеприимно: «Этти! Этти! Здравствуйте, входите!» От жирника струился горький чад. Втроем одели мальчика. Когда мать вынесла его из яранги, Валентин уже запустил мотор. Начиналась поземка. Чукчи качали головой. «Пенайоо! Скоро будет пурга!» Земко и сам видел, как закипает горизонт. Обнаженные ветром, опасными становились кочки. Тогда он повернул самолет к ветру, дождался сильного порыва и дал полный газ. Самолет оторвало от земли и бросило вверх. Земля сразу растворилась, там крутилось, завихрялось белесое, мутное, смерчеобразное. За спиной стонал в бреду мальчонка. Земко гнал машину на пределе: кто скорее, он или пурга? Небо трещало от туч. Только впереди еще оставались куски чистого вечернего горизонта. Он рвался туда. Но ветер уже нагнал машину, давил ее вниз, бил под крыло. Трудно бороться со взбесившимся небом. Потом наступила темнота, полная темнота, искореженная ветром. Над всем побережьем не было ни одной машины. В Нунлигране диспетчер сказал: «Садись, если можешь», - и стал помогать сориентироваться. Садился в ревущую темноту. Больно ударило виском о кабину. Второй пилот заметно побледнел: ему еще не приходилось из никуда садиться в никуда. Чукчонка встречали врачи. Один из них молча потряс Валентину руку. Очевидно, положение в самом деле было серьезное. Привязав машину, которая рвалась из рук, едва добрались до пилотской. Летчики, «загоравшие» с утра, не поверили, что Земко с Эргувеема. «Там такое сейчас творится, брось заливать...» Валентин махнул рукой и лег спать.

На Севере все связано с этими людьми. Свадьба, роды, болезнь - ничто не обходится без летчика. От него зависят настроение, здоровье и сама жизнь зверобоев, бухгалтеров, оленеводов, разбросанных по побережью.

Земля, не знающая людей, становится такой, какими приходят на нее люди. Добрыми приходят- доброй, суровыми приходят - суровой, безрадостной. Говорят, Север сильно изменился, не тот стал Север. Это изменились на Севере люди. Раньше на тысячи километров один, в заснеженной келье, под вой пурги и сопение белых медведей жил полярник. Он должен был быть гигантом, этот человек, чтобы выдержать Север и свое одиночество. Гигантов и выбирали, да их и нужна была горстка. Сейчас Север не тот: десятки селений, обжитые полярные станции, и кругом люди, много людей. Не хватает гигантов. И ненужным стало злое полярное одиночестве. Меньше требуется от человека, больше от снабженцев. Жить стало сносно, и Север стал доступен всякому. Помню, на Врангеле, в чистой, как операционная, комнатке сокрушался большой, лысоватый, рано постаревший от жестокого острова метеоролог: «Женщина пришла в Загс лярье! Зачем здесь женщина? Любовь, коврики, детский сад? Опошлили, унизили Север. Детский сад в бухте Роджерса - бред!» Он горевал, этот могучий мужчина, потому что ненужной стала его первобытная мощь. Прежде он один выходил на скалистый, окованный льдами берег, и казалось, только такая широкая грудь может выдержать ледяной океанский ветер. Голые сопки плыли вокруг, пищал на последней батарейке приемник. Это был Север, и мужчина удерживал его на узде, все туже и туже накручивая узду на ладонь. И вдруг испугался, увидев совсем у глаз его укрощенную, послушную морду. Приехали женщины, повесили коврики и повели детей по скользкому насту в детсад. И героические шаги до метеостанции стали не героическими, а просто тяжелыми. «Заполярье не будет обжито в наш век» - это понимали мужчины. «Оно станет терпимым», - считали женщины. И легенды перестали рождаться, потому что легенды рождаютс» тогда, когда нет женщин: когда недостижима Ширин, и любовь Роланда осталась далеко. Земко и Комков не попали в песню, но их предшественник Петренко, у которого Борис летал вторым, легендарен. Чукчи в зверобойных поселках до сих пор самозабвенно отплясывают танец прилета Петренко. Женщины вспугнули легенды. А жаль, ведь и сейчас, разбежавшись на каменном пятачке, самолеты бросаются в пропасть, чтобы в этом смертельном падении ощутить удар воздуха под крыло и взмыть вверх - назло липкому страху, издевательски малой площадке, назло дифтерийной заразе, засевшей в горле ребенка. Летят в непроглядных облаках ослепшие «Аннушки» и вдруг с решимостью самоубийц кидаются вниз: двести метров, триста, километр... Здесь же берег, здесь горы, здесь море! Но машины выныривают у самой воды из жуткого пике и вдоль открывшегося берега ползут на свою площадку.

Да, Север стал обычнее, крепче, «оседлее». Я вспоминаю, как с Валей Земко мы прилетели в Лорино. Лорино - столица самого мощного на Чукотке хозяйства, колхоза имени Ленина.

Полдень, в конторе никого нет. «Председатель, небось, на берегу». Пыльная, крутая дорога срывается вниз. И вдруг - у самых ног море. Оно пронзительно-синее, в острых гребешках, под ясным небом. Ветер пахнет солью, большой рыбой и еще чем-то чистым и пряным, непонятным, от чего хочется смеяться и бросаться песком. Руку больно скручивает в воде: ого, это - полярное море. Это Берингово море. Оно прозрачно играет с сапогами, но чувствуется судорожный холод его языка. К морю притиснулся обрывистый берег: Лорино лежит на холме. На песке что-то белое, круглое, с рогами. Похоже на позвонок, только уж очень огромно.

Впереди гремят крыльями чайки, они белоснежны и гортанны. Их тысячи, они носятся перистым облаком, кидаются вниз, что-то делают, снова взмывают и плюхаются в воду, качаясь на волнах, как неживые. Сладковатая вонь сводит скулы. Чайки взлетают, открывая на песке темное, кровавое. Это кит.

У каждого места земного шара есть что-то свое, предельно обычное для него, заветное, чего нет и не может быть в других местах. Африка - это львы. Штаты - Ниагара. Проделав двенадцать тысяч километров, мы ступили на самый восточный краешек северного полушария, на землю Чукотки, и не почувствовали этого. И только тут, увидев берег, усеянный останками китов, такой театрально-необычный, вдруг ощутили головокружение. Земля медленно отсчитывала под ногами меридианы: пояс Красноярска, потом Иркутск, граница полушарий, еще, еще дальше... Стоп! Как чувствуются теперь десять тысяч километров, лежащие за спиной!

Мы шагаем вдоль исполинского тела, дурея от запаха дымящихся внутренностей, сплевывая медную слюну. Мягкий, кровавый мешок - сердце кита. И еще у кита есть язык. Трудно представить: у кита - и язык! Облизывающийся кит. А язык вот он - килограммов на триста - четыреста. Небось, трудно быть молчаливым при таком языке. Раздельщики-чукчи чавкают резиновыми сапогами, поднятыми до бедра. В руках у них лопатки, вернее, закругленные ножи с длинными черенками. Лезвия остры, как бритва. Шкура кита пластается ими, как масло. Сначала снимают жир. Он лежит большими брусками на берегу - точь-в-точь куски тыквы, оранжево-желтые и упругие. Белые чайки гуляют по оранжевым брускам, вызывающе смотрят в море.

Каждому свое. Одни колхозы выращивают хлеб, другие - бьют китов. Колхоз-китобоец размахнулся от мыса Халюсткина до мыса Дежнева. В его хозяйстве 7 сейнеров и катеров, 35 тысяч оленей, мощная звероферма; 22 тысячи центнеров морского зверя сдает он ежегодно государству.

Поднимаясь с берега, мы натолкнулись на высокого плотного человека в сером костюме, зеленой велюровой шляпе и мягких домашних тапочках. У него было приветливое лицо, серые, живые и требовательные глаза и выправка военного. О том, что он не так уж молод, говорили морщинки у глаз и глубокие залысины висков. Это председатель Григорий Семенович Гутников. Мы, пожалуй, ожидали более колоритного - энергических движений, мощной челюсти, прямых и гордых плеч, властного прищура. Так нам о нем рассказывали.

Рассказывали, например, как кочевал Гутников со стадами нынешнего «Полярника». Пятьдесят второй год, а в стойбищах еще были кулаки. Полгода сколачивал Гутников из одиночек-оленеводов колхоз. Не убили. А колхоз живет и по сей день.

Гутников - один из тех, кто, в общем-то, делал историю Чукотки. История эта еще прозрачна, как маленький родник. И люди вроде Гутникова видны отчетливо. Имена их стали знамениты, но сами они особенно ничем не блещут. Ехали сюда работать - слесарями, партийными работниками, - а пришлось делать историю: подзадержалась она на Чукотке. Хабаровский слесарь, офицер, воевавший и раненный, потом секретарь парткома завода в Комсомольске-на-Амуре, с марта сорок девятого Гутников - одна из главных фигур Восточной Чукотки. Он строил ее: яранги превращал в благоустроенные поселки, собачьи упряжки - в самолеты, дикий горный район - в золотую страну Билибино. Перестраивался и сам. В десятом классе было четыре ученика, пятым записался он, секретарь райкома. Потом в Хабаровске, в высшей партийной, тянул с семьей четыре года на стипендии.

Вернулся в поселок Лаврентия председателем райисполкома. Его встретили, как долгожданного родственника, побывавшего за границей. Жизнь стала спокойней, но это не нравилось Гутникову. Он чувствовал: надо браться за хозяйство Чукотки, за каждую из ячеек, раскиданных по пустынному полуострову. В феврале позапрошлого года Гутников попросил снять с него высокие полномочия и уехал в Лорино - председателем колхоза. Практик, он мечтал о рентабельности чукотских колхозов, о крепких, по-материковски оседлых хозяйствах. Хотел доказать: на Чукотке можно не только выживать, но и жить. Он завел у себя зеркальный шифоньер и тяжелые ковры, через все Лорино тащил из сельмага стулья. Он знал, что из каждого окошка его провожают глаза: ишь, обставляется председатель, никак надолго осел. «Чудак, - судачили женщины, - ковров закупил, как их тащить на Большую землю?» Большинство приезжало на Чукотку на время, рассчитывая посмотреть, что и как, поопериться, собрать на домишко - и назад. В командировке не покупают зеркальных шифоньеров и ковров, и стульев не покупают, и чашка одна на двоих, и вилки можно не мыть. Под железной кроватью торчат чемоданы. Их мало: перед кем выряжаться? Вот вернутся на материк, уж тогда... «Вернемся на материк - куплю себе платье, как вчера в кино, - мечтает молодая женщина, - абажур повесим, как у Гутниковых, шифоньер купим, как у них; нет, лучше югославский сервант...» Супруги сидят на занозистых табуретках и пьют чай из щербатых чашек. Так проходит три года, потом пять. А ведь это не годы - это идет их жизнь.

Гутников сделал все, чтобы отучить людей от чемоданных настроений и в быту и в отношении к делу. Жизнь будет не завтра и не через год, жизнь есть, ее нельзя проживать вполнакала. Все шире применялись в хозяйстве умные машины, с которыми нельзя обращаться кое-как. Внедрялся непривычный для чукотских хозяйств точнейший учет-расчет. И в лоринских домах все больше появлялось ковров и абажуров. А с абажурами приходило хорошее настроение, Чукотка превращалась из временной стоянки в дом. Наверное, потому так упрочилось лоринское хозяйство, потому не лежит на нем тяжкий отпечаток северной ущербности.

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 4-м номере читайте о знаменитом иконописце Андрее Рублеве, о творчестве одного из наших режиссеров-фронтовиков Григория Чухрая, о выдающемся писателе Жюле Верне, о жизни и творчестве выдающейся советской российской балерины Марии Семеновой, о трагической судьбе художника Михаила Соколова, создававшего свои произведения в сталинском лагере, о нашем гениальном ученом-практике Сергее Павловиче Корллеве, окончание детектива Наталии Солдатовой «Дурочка из переулочка» и многое другое.



Виджет Архива Смены