Неожиданная женщина

Владимир Лакшин| опубликовано в номере №1478, декабрь 1988
  • В закладки
  • Вставить в блог

Третьего так и не назвала.

И все-таки она была счастлива. Желания человека так безмерны, а наши понятия о счастье или несчастье столь приблизительны, что иногда меру удачи легче определить не в упор, а по отбрасываемой тени. Когда Раневская сетовала на жизнь, я вспоминал другую знакомую судьбу, незаметную, почти жалкую и прошедшую на моих глазах в тени ее знаменитого образа. Ее — Фаины Раневской.

Да простится мне это небольшое отступление. Я знал эту женщину без малого сорок лет, я дружил с ее сыном. В молодости она была актрисой маленького разъездного театра. И театр был незнаменит, и она в нем не отличалась, а все же какая это знобящая болезнь — сцена! Личные невзгоды, потом война заставили ее уйти с подмостков — она стала домохозяйкой, воспитательницей дошколят, музорганизатором в клинике, где, заболев, лежал ее сын. Оставленная мужем, она жила в «пенале» — узкой каморке большой коммунальной квартиры, страдала от бедности, вечно считала копейки. Случилось так, что тяжко больной ее сын оказался талантливым литератором, стал печататься, имел успех, но в тридцать лет внезапно скончался у нее на руках от туберкулезного менингита. Горе ее было беспредельно. Жизнь потеряла смысл. Два года она провела в доме скорби, утратив рассудок, и вернулась домой притихшая, ослабевшая, чтобы как-нибудь равнодушно дотянуть отпущенные ей богом дни. С безразличием узнала она о том, что на нее свалились деньги, которых она не ждала, — друзья издали посмертную книгу сына, и не одну. Но зачем ей были теперь деньги?

И вдруг вспомнила, что когда-то мечтала музицировать.

Она купила новенькое темно-вишневое пианино, и оно отняло половину места в той узкой мышьей норе, в которой они жили когда-то с сыном. С опозданием свершилась недоступная мечта, и если теперь кто-нибудь заходил ее навестить, она садилась за фортепьяно, ударяла по клавишам и, глядя на гостя, с победно-виноватой улыбкой напевала: «Ландыши, ландыши, белого мая приве-ет...» Теперь и комната нужна была побольше... Непостижим человек! В семьдесят лет она поступила в театральный кружок при клубе вблизи Белорусского вокзала. Бывшая актриса, она была здесь желанна. Ей поручили роль Настасьи Тимофеевны в чеховской «Свадьбе», она играла задорных и печальных старушек в переводных скетчах, и однажды режиссер сказал ей: «Вы напоминаете мне Раневскую...» Она побледнела от счастливого волнения. Вторую свою жизнь она прожила без сына, пережив его на четверть века. Радовалась, что у нее завелись поклонники, не пропускающие ни одной ее премьеры на клубной сцене. Гордясь и немного смущаясь, она говорила: «Весь микрорайон зовет меня «наша Раневская». Вы ведь знакомы с ней? Скажите ей как-нибудь обо мне! Правда, я на нее похожа?»

Вероятно, ненаигранное сочувствие к таким вот одиноким душам помогало Раневской на сцене. Играя драму старости, она играла и упрямую жажду жизни. Это находило отзыв в сердцах зрителей старшего поколения, которые успели узнать об этом кое-что по опыту, но и у молодых, которые лишь смутно догадывались, что все это им предстоит.

Я рассказал Раневской о ее странном подобии, клубной, самодеятельной «двойнице». «Как вы думаете, когда она была счастлива?» — спросила, задумавшись, Фаина Георгиевна.

С началом репетиций пьесы Островского мы с Раневской стали видеться чаще, по ее приглашению я не раз бывал в доме в Южинском переулке и попробую описать его, каким запомнил.

Входящих пугал, приветствуя, бросаясь лапами на грудь, большой черный пес Мальчик. А из глубины квартиры раздавался низкий, с модуляциями, часто простуженный голос Раневской, приглашавшей вас войти. Просторная, светлая комната была чуть затенена экзотическими растениями в кадках. Стояла красивая, но давно требовавшая починки старинная мебель, а сама хозяйка сидела в просторном кресле, как большая барыня, одетая в сиреневый толстый халат. С появлением гостей она вставала, вынимала у себя градусник, убирала с колен книгу и начинала плавно двигаться по комнате, намереваясь чем-то немедленно угостить или одарить. Дарить она любила больше, чем получать подарки, хотя не скрывала, что и ей это приятно.

На одной из стен висели фотографии лиц, в большинстве своем знакомых каждому, с самыми возвышенными надписями: «Дорогой и замечательной...», «Дорогой и гениальной...» и подписи: Качалов, Ахматова, Пастернак, Николай Акимов. Другую же стену этого домашнего иконостаса занимали веселые, печальные, оскаленные, удивленные, мохнатые и гладко причесанные, в профиль и анфас собачьи морды. «Почему-то в публике, особенно в провинции, — объясняла Раневская, — распространилась весть, что я люблю собак, и мне все присылают их портреты».

Свою собаку, с которой она не расставалась в последние годы, ради которой избегала ездить в санатории и дома отдыха, она подобрала на улице. «Я дожила до такого плохого времени, — рассуждала Раневская, — когда исчезли домработницы. И знаете, почему? Все домработницы ушли в актрисы. Вам не приходило в голову, что многие молодые актрисы напоминают домработниц? Так вот, у меня домработница опекает собаку. Та живет, как Сара Бернар, а я — как сенбернар. Вообще-то люди, которые любят животных, не могут быть злы. Моя мать была добрая женщина, и я унаследовала этот недостаток. Вот еще птицы. Я тоннами сыплю зимой воробьям пшено за окна. Вы подумаете: психопатка. А сейчас холод, пшено падает в грязь, затаптывается, и они его не найдут. Честно говоря, я непрерывно думаю об этом».

Так и запомнилось: собаки, воробьи, растения в кадках — привычное домашнее окружение Раневской. Когда ее спрашивали, у кого она лечится, она независимо отвечала: «Я лечусь у своей собаки». Но все же врачи, которых она ради красного словца не щадила, как я мог понять, исправно ее навещали и, обнаружив сильнейший непорядок в легких, удивлялись, чем она дышит. На этот случай у Раневской был заранее заготовлен ответ. «Я дышу Пушкиным», — заявляла она.

Это была правда. Пушкиным, как и Чеховым, и Толстым, она жила вседневно. С воодушевлением читала строки Ахматовой:

И было сердцу ничего не надо,
Когда пила я этот жгучий зной.
«Онегина» воздушная громада,
Как облако, стояла надо мной.

Восхищалась, как точно передают слова «воздушная громада» всю огромность и вместе с тем легкость пушкинского создания. А тут еще «облако» над головой, и взгляд в небеса, где оно неспешно проплывает... Чудо!

Однажды она позвонила мне крайне возбужденная, требуя адрес редакции какого-то тонкого журнала, где была напечатана оскорбившая ее своей бесцеремонностью статья о Пушкине. «Недавно они просили у меня интервью, и я опрометчиво согласилась, не думая, что они способны на такую гадость!» Зная вспыльчивость Раневской и ее отходчивость, я спросил, если она не отошлет письмо, подарить мне на память автограф.- Так и случилось. Сейчас письмо это передо мною. «Как могли поместить Вы в Вашем журнале подобное безвкусие, бесцеремонность к памяти Великого Пушкина?» — негодовала Раневская.

Если о Пушкине она говорила возвышенно, с ощущением дистанции, то Чехова воспринимала коротко, как близкого человека, почти родственника, ведь она к тому же была его землячка. Вспоминала Таганрог, дом, где она жила с родителями, — Николаевская, 12. В памяти ее остались аллеи городского сада, спуск, ведущий к морю, вид зеленых, с акацией из-за забора, улиц. «Окна раскрыты, и из каждого окна несется музыка». «Так уж и из каждого?» — усомнился я. «Представьте, в Таганроге во многих домах стояли фортепьяно. Наш город был очень музыкален», — парировала Раневская. Память о семье Чеховых в Таганроге была еще совсем свежа. «Я лечила зубы у его племянника, — вспоминала Фаина Георгиевна. — Мама знала многих, с кем он был знаком, у кого бывал. Гимназисткой я бегала к домику, где он родился, и читала там книги, сидя на скамье в саду».

В 1904 году летом они жили на какой-то роскошной даче — семья Раневской была состоятельной, «буржуазной», как она говорила. «Сколько лет мне было тогда? Я родилась... в 1896 году. (В другой раз называлась другая дата.) Значит, восемь? Вдруг крик из комнаты матери: «Его нет! Умер! Умер!» В испуге я вбежала в комнату: кто, кто умер? Мать с газетным листом в руках, а в газете извещение: «Вчера на курорте Баденвейлер в Германии скончался Чехов». Я пошла в библиотеку отца, открыла том Чехова наугад и прочла «Скучную историю». Сколько лет мне было? Быть может, девять. Я читала «Скучную историю» и все поняла. Так кончилось мое детство».

Новых книг Раневская почти не читала, а только перечитывала старые, надежные: Чехова, Лермонтова, Льва Толстого. О Толстом тоже говорила охотно, подолгу, в особенности когда в Театре имени Моссовета задумали ставить «Живой труп». «Я впитала любовь к Толстому не с молоком, а со слезами матери. Второй раз мать рыдала над газетным траурным сообщением в 1910 году. Она говорила, что не знает, как жить дальше, «погибла совесть, совесть погибла».

В 1920 году юная Фаина Раневская решила совершить паломничество в усадьбу и к могиле любимого писателя. Софьи Андреевны уже не было, но в Ясной Поляне сохранялся стиль жизни толстовской семьи. Раневскую поразили мелочи: в спальне рядом с умывальным тазом зеленый обмылок — это вегетарианское пальмовое мыло Чертков присылал Толстому из Англии. Ночное ведро — Толстой не разрешал выносить его прислуге, каждое утро сам спускался с ним по лестнице.

  • В закладки
  • Вставить в блог
Представьтесь Facebook Google Twitter или зарегистрируйтесь, чтобы участвовать в обсуждении.

В 4-м номере читайте о знаменитом иконописце Андрее Рублеве, о творчестве одного из наших режиссеров-фронтовиков Григория Чухрая, о выдающемся писателе Жюле Верне, о жизни и творчестве выдающейся советской российской балерины Марии Семеновой, о трагической судьбе художника Михаила Соколова, создававшего свои произведения в сталинском лагере, о нашем гениальном ученом-практике Сергее Павловиче Корллеве, окончание детектива Наталии Солдатовой «Дурочка из переулочка» и многое другое.



Виджет Архива Смены